Последняя Мона Лиза - Сантлоуфер Джонатан. Страница 14

Он все повторял и повторял этот глупый куплет. Потом принялся читать мне лекцию об искусстве и моей ответственности как художника. Я выслушал, не перебивая, хотя его речь меня оскорбила. Пикассо стал говорить о своем друге Жорже Браке, он тоже кубист. Назвал себя и его Уилбуром и Орвиллом, братьями Райт [22] в живописи. Каково самомнение! Потом он заговорил о старомодных художниках и об их озабоченности красотой. Я знал, что это камешек в мой огород. Он говорил теми же словами, какими Аполлинер ругал мои картины.

Затем Пикассо отложил кисти. Повернулся ко мне лицом. И развернул свою картину, чтобы я мог ее рассмотреть. При этом пространно объяснял, как он заново изобрел представление трехмерных фигур на плоской поверхности.

Все, что я увидел – изломанный хаос. Но я ничего не стал говорить.

Он спросил, понимаю ли я, о чем он говорит. Я почувствовал, как во мне закипает гнев.

Но я ответил спокойно. Я сказал ему, что все прекрасно понимаю, и, в свою очередь, задал вопрос. Почему бы не попытаться нарисовать красивую картину, самую красивую на свете?

Пикассо отвечал со злостью. Потому что так уже делали раньше, и сделали так, как ни у вас, ни у меня в жизни не получится!

Я сказал ему, что единственное, чего мне хотелось бы – это написать самые красивые картины, какие только возможны.

Он посмотрел на меня, как на идиота. И сказал, что красота – удел прошлого.

Мы еще поспорили. Ни один из нас не отступил от своей точки зрения.

Пикассо, наконец, предложил мне чашку кофе. Но было уже поздно. Я был сыт по горло его лекциями. И его оскорблениями.

Я сказал, что тороплюсь по делам, и ушел.

На улице было холодно. Деревья покрылись инеем. Я остановился перед «Кафе де Абесс» и поглядел в запотевшее окно. В кафе сидел мой старый друг Макс Жакоб. Рисовал воздушные замки какой-то молоденькой красавице, которая смотрела на него, как зачарованная. К тому времени я не видел Макса уже несколько месяцев. С тех пор, как он присоединился к Пикассо, Браку и этому подонку Аполлинеру.

Мне очень хотелось посидеть с Максом и той красивой девушкой. Попить кофе. Принять участие в их оживленной беседе. Но нет. Я повернул прочь и поклялся никогда больше не возвращаться в это место. Я стал изгоем. Навсегда.

Спустившись с холма, я быстро пошел к площади Одеон. Я не стал садиться на омнибус. Мне хотелось двигаться самому. И я побежал изо всех сил по улице, идущей вверх по холму. Теперь я понимаю, что убегал от будущего в безопасное прошлое. Но и на бегу у меня не выходили из головы эти статуэтки в мастерской Пикассо. Я думал о том, как их можно использовать против него.

15

Я остановился там, где Перуджа провел внизу страницы жирную черту карандашом – как я успел заметить, он таким способом обозначал конец отрывка. Какое-то время я думал об этом его визите в студию Пикассо, понимая, как он был унижен и взбешен. Конкуренция между художниками – все это я тоже слишком хорошо себе представлял. Потом я встал и потянулся: спина затекла от долгого сидения за столом. Парень с хвостиком на затылке поднял глаза и кивнул, я кивнул в ответ, с большим интересом отметив для себя, что блондинка вновь появилась на дальнем конце стола. Чтение дневника так захватило меня, что я не заметил, как она пришла.

Кьяра незадолго до этого удалилась вместе с Рикардо в подсобку; Беатрис, как обычно, сидела, склонившись над своим столом. Парень с хвостиком отошел к дальней стене зала и рассматривал книги, стоявшие там на полке. Момент был самый подходящий, и я сделал то, что задумал раньше: вынув из коробки Дуччо половину содержимого, положил туда дневник и прикрыл его, вернув материалы обратно. Если кто-то ищет этот дневник – а судя по словам Кватрокки, некий коллекционер интересовался именно дневником – сюда они не додумаются заглянуть. Правда, оставался риск, что библиотекари проверяют содержимое коробок. Не подумают ли они, что я украл дневник? Правда, Кватрокки говорил, что никто не знает о его существовании, но что, если библиотекари просматривали бумаги и видели его? Сказать наверняка было невозможно, но рискнуть стоило.

Я подошел с обеими коробками к столу Кьяры. Она поинтересовалась, нашел ли я то, что искал, в материалах Дуччо, и я ответил, что да, нашел, но они мне еще понадобятся в дальнейшем.

«Certo» [23], – произнесла она со своей обычной кокетливой улыбкой.

Сходив за ноутбуком и рюкзаком, я снова отправился вокруг стола длинной дорогой и, проходя мимо блондинки, улыбнулся ей. В этот раз она улыбнулась в ответ, тогда я остановился и совершил, как мне кажется, один из самых нахальных поступков за все мои тридцать семь лет: наклонился и спросил на своем лучшем итальянском, не согласится ли она выпить со мной чашечку кофе.

– Но мне нужно еще почитать, – ответила она по-английски.

– Так вы американка, – определил я.

– Да, – ответила она. – И вы, оказывается, тоже. А я думала, что вы итальянец или испанец.

Вот как, она обо мне думала. Это мне понравилось. Чуть наклонив голову, я прочел название книги, которую она держала перед собой: «Живопись во Флоренции и Сиене после “черной смерти”».

– А, это я читал. Огонь книжка.

– Читали? Не может быть!

– Богом клянусь. – Для убедительности я осенил себя крестным знамением. – Все, что мне нужно для счастья, – хорошая книга о бубонной чуме.

Она рассмеялась, и ее полные губы приоткрылись, обнажив ровные белые зубы.

Кьяра погрозила нам пальцем.

– У меня из-за вас будут неприятности, – прошептала блондинка.

– Извините, – прошептал я в ответ. – Но вы знаете, эта книжка издана в мягкой обложке на английском языке. Вам вовсе не обязательно читать ее здесь.

– Но мне здесь так нравится!

– Мне тоже. Но о последствиях чумы для художников можно прочесть где угодно, – сказал я, не удержавшись от доли позерства.

– Ну вот, – притворно надулась она. – Вы все испортили.

Я рассмеялся, и Кьяра устремила на нас испепеляющий взор.

– Всего лишь по чашечке кофе, – шепнул я. – Пока она не вышвырнула нас отсюда.

В читальном зале не было окон, и погода на улице преподнесла мне сюрприз: утром, когда я входил в библиотеку, было пасмурно, как перед дождем, теперь же небо над Сан-Лоренцо было акварельного бледно-голубого цвета с редкими хлопковыми облаками, хотя теплее не стало.

– Натуральный? – спросил я про меховой шарф, которым она укутала шею.

– Ну, если кролик был натуральным, то да.

– Думаю, большинство кроликов – да.

– Надеюсь, вы не донесете на меня зоозащитникам?

Я хохотнул, и мы пошли по одной из улиц, расходившихся от площади в разные стороны. Улочка была узенькой, извилистой и сплошь уставленной магазинчиками: магазин модной обуви, киоск джелато [24], магазин модной мужской одежды, даже «Фут Локер» [25] здесь обнаружился. Сразу за ним было небольшое кафе, куда я и предложил зайти.

– Но погода такая хорошая… Давайте пройдемся немного.

– Конечно, – согласился я.

– А вы покладистый.

– Во всех смыслах, – ухмыльнулся я.

– Фу, вы еще хуже, чем итальянские мужчины. Вы долго тут прожили или всегда таким были?

– Прошу прощения! Нет, я здесь всего несколько дней. Кстати, меня зовут Люк Перроне.

– Значит, вы все-таки итальянец.

– Итальянец американского происхождения. Сойдет?

Ответом мне были легкая усмешка, чуть приподнятая бровь и тот же странный взгляд, каким она посмотрела в самый первый раз – то ли вглядываясь в меня, то ли глядя насквозь, на что-то за моей спиной.

– А прозвище у Люка когда-нибудь было?

– Не-а, – ответил я. Хотя прозвище тут же вспомнил. Приятели в Бейонне звали меня Лаки, «везунчик», но от него я отрекся, когда уехал оттуда, равно как вытравил из себя джерсейский говорок и все, что было связано с прошлой жизнью.