Тропою испытаний. Смерть меня подождет (СИ) - Федосеев Григорий Анисимович. Страница 136

На берегу передохнули, и караван тронулся дальше. Теперь нас сопровождает отвратительный гул паутов. На оленей нельзя смотреть без сожаления. Бедняжки, связанные ремнями друг с другом, да ещё тяжело навьюченные, они не имеют возможности защищать себя. А пауты наглеют, садятся на голые спины, на грудь, к нежной коже под глазами. В муках животные быстро теряют силы. Падают уши, из открытых ртов красными лоскутами свисают языки.

Улукиткана не покидала мысль перевести караван через марь к подножию гор. В поисках прохода он вёл нас стланиковой чащей вдоль высокоствольного берегового леса.

Солнце дышало зноем. Всё затаилось, молчало. Только гул реки сотрясал воздух.

Старик неожиданно остановил караван и, низко пригибаясь к земле, стал что-то рассматривать. Вдруг он схватил повод и повернул оленя обратно в лес.

— Всё уходи отсюда, скоро уходи! — кричал он, поторапливая животных и оглядывая равнину с заметным беспокойством.

Но там ничего подозрительного не было заметно. Лишь кое-где на мари неподвижно торчали засохшие лиственницы, да видны были горбы земли, выпученные вечной мерзлотою. Однако беспокойство старика заразило нас, и мы, слепо следуя за ним, скрылись в лесу.

На первой прогалине караван приткнулся к толстой лиственнице. Кажется, со всей тайги слетались пауты. Никогда они не были такими свирепыми, как в этот знойный полдень. Олени безвольно попадали на землю и уже не сопротивлялись.

Пока мы с Улукитканом сбрасывали вьюки с оленей, остальные таскали валежник и мох. Дым костра отпугнул от стоянки паутов. Но животные продолжали лежать в полном изнеможении.

— Что испугало тебя, Улукиткан? — спросил я.

— Ты разве ничего не видел? Там новую тропу сокжой топтал — совсем свежий, сегодняшний.

— Надо было ею и идти через марь.

— Обязательно пойдём, зверь лучше нас знает, как болото обойти.

— Зачем же вернулся?

Тот удивлённо посмотрел на меня.

— Может, ты на охоту пойдёшь? Сокжой сейчас на гору побежал, скоро к речке вернётся, потом опять на гору побежит, и так весь день, туда-сюда… Минута не стоит. Шибко худой время для зверя! Иди с ружьём на Зею.

Был полдень. Жара спадёт не раньше как часам к пяти, тогда успокоится и паут. Раньше нечего и думать трогаться в путь. Я решил воспользоваться предложением Улукиткана, посмотреть, как ведёт себя дикий олень в эти жаркие июньские дни. Натягиваю на голову накомарник, беру карабин и тороплюсь к реке.

— Не забывай, в такую жару зверь немного слепой, немного глухой, только нос правильно работает, — напутствует меня старик.

Крадучись выхожу на береговую гальку и осматриваюсь. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о груди чёрных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.

Ниже меня небольшая заводь, прикрытая желтоватой пеной. А ещё ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесённых сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчёсывая космы бурного потока. А за рекой, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеной лес. Там, в высоте, на дикой, каменистой земле, он хиреет, сохнет, пропадает.

На берегу реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они ещё злее.

Вдруг впереди, за ельником, загремела галька. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и замереть горбатым пнём возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и осталась висеть, руки застыли на полувзмахе.

Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмёт, гребёт ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега, из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. «Неужели не видит?» — проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение — и он разгадает, что перед ним опасность.

Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. А два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слёз, жалят тупыми жалами. Но нужно терпеть, иначе не рассмотришь зверя. А он стоит предо мною, позолоченный жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.

В его застывшей позе страх перед неразгаданным. В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши: всё в нём парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась поза настороженного зверя.

Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке, так близко, оленя именно в том возрасте, когда от него так и разит силой, дикой вольностью! А ведь, чёрт возьми, если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище? Испытывая муки от их укусов, я в то же время благодарил проклятых насекомых.

Внешние черты этого самца как-то особенно резко выражены: в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях живёт что-то властное, непримиримое. А сам он весь кажется вылитым из красной меди. Будто великий мастер выточил его пропорциональное тело, изящные ноги. Только почему-то не отделал до конца ступни, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми, очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочно оставил её слегка утолщённой, чтобы не спутать с заострённой головой его собрата — благородного оленя. Но какие рога! Хотя они ещё не достигли предельного размера, их отростки ещё мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком, далеко не законченном, виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.

Зверь, словно опомнившись, трясёт в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня, так, видимо, и не разгадав, что за чудо стоит у ольхового куста! Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-жёлтой пены.

Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.

Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают только рога да слышится глухой, протяжный стон, не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Вижу, сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьёт и беспрерывно трясёт то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.

Но всему, кажется, есть предел. Зверь вдруг выскакивает на берег, опять ищет спасение в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложе карабина прилипает к плечу.

Грохочет выстрел. В знойной тишине коротко огрызается в ответ правобережная скала. Пуля, обгоняя сокжоя, взвихривает пыль впереди него. Это мне и нужно! Зверь круто поворачивает назад и, охваченный страхом, несётся на меня.

Глаза тревожно шарят кругом, ноги готовы вмиг отбросить в сторону тяжёлый корпус.

Теперь всё подозрительное вызывает в нём страх Увидев меня, он бросается в реку, огромными прыжками скачет через заводь и теряется в бурном потоке Зеи. А над косой носятся обманутые пауты, не понимая, куда девалась их жертва. Сокжой, благополучно миновав наносник, выбирается на крутой противоположный берег и исчезает в зелёной чаще леса.