Единство и борьба противоположностей в Фоме Фомиче Фомичеве - Конецкий Виктор Викторович. Страница 1
Простуда терзает кости тупой болью.
Потому нынче после дневной вахты ничего не стал записывать и завалился спать. Но уже через полчасика врубилась «принудиловка».
Из динамика долго доносится шелест бумаги и кряхтение, по которому я узнаю Фому Фомича.
— Внимание, значить, всего экипажа! Прослушайте информацию! Наше судно с народнохозяйственным грузом следует в порт Певек. Он находится на Чукотке. Порт Певек свободен ото льда только с пятнадцатого или двадцать пятого июля…
Дальше он жарит прямо по лоции минут десять: о режиме ветров, образовании ледяного покрова и так далее.
Он жарит, запинаясь, сбиваясь, перечитывая сбитое, безо всяких точек и запятых, но очень вразумительно и обстоятельно, хотя ровным счетом ничего не понимает из читаемого. Писаный текст завораживает Фому Фомича, и он следует по нему с непреклонностью петуха, от носа которого провели черту. Если капитан «Державино» сам текст выбрал или составил, то, значить, при произнесении текста вслух ни о чем больше думать не надо.
Фомич жарит по «принудиловке», и потому деваться от его лекции некуда.
Я лежу и злюсь.
Но!
1) Не следует забывать, что говорит Фома Фомич плохо еще и потому, что все зубы у него вставные — свои выпали в блокаду от цинги. Вставные челюсти у него разваливаются, и потому он не может есть ничего тягучего. И надо видеть, как переживает за мужа Галина Петровна, когда в кают-компании у него получается с жеванием что-нибудь некрасивое.
2) Хотя он обожает делать сообщения по трансляции, но сейчас вещает никому не нужную лоцию, ибо честно старается делить с Андриянычем нагрузку отсутствующего помполита. Положено проводить информации и лекции? Положено. И вот он проводит.
Потом он спустится в каюту и достанет любимое детище — изобретенную им «Книгу учета работы экипажа т/х „Державино“ — и запишет время, дату, тему своей „информации“.
Вчера пароходство потребовало радировать результаты парных соревнований за позапрошлый год. И вот Фомич с гордостью притащил свой гроссбух, где было обстоятельно записано, как его экипаж в позапрошлом году соревновался парно с коллективом Канонерского завода. В гроссбухе зафиксирована история профсоюзных, спортивных, досаафовских и всех других общественных организаций экипажа с рождества Христова. (Не все еще до таких учетных книг дошли. Здесь Фомич как бы опережает время.)
Я Фому Фомича ото всей души хвалил за такой гроссбух, а не успел он дверь за собой закрыть, я и ухнул во всю ивановскую: «Вот это нудило!»
Слышал он или нет? До сих пор мучаюсь этим вопросом.
Очень у меня дурная способность.
Лицедействовать я отлично научился. И поддакивать тоже умею. И серьезное, и даже восхищенное лицо делать при полнейшем непонимании происходящего замечательно могу. Одно плохо: иногда после акта талантливейшего лицедейства из меня выскакивает: «Ну и дурак же! Это же какой дурак-то, а?!» И выскакивает такой комментарий, когда адресат еще не удалился на безопасную дистанцию. Вот несчастье-то!..
Да, еще писать Фома Фомич любит. Вернее, он любит процесс фиксации чего угодно чем угодно — пером, шариковой ручкой, фломастером или обыкновенным карандашом на бумаге («ту драйв э пен» — быть писателем).
Вот, например, мы в дрейфе, Фомич спокойно может спать. Но он бодрствует глухой ночью в тишине спящего мирным сном судна.
На служебном столе супруга поставила ему букетик из засохших цветочков с личного дачного участка.
Сама женская половина Фомы Фомича похрапывает в койке и бесшумно проклинает сквозь сухопутные видения тот день и час, когда поддалась на хитрые уговоры супруги Ушастика и поехала в Мурманск.
Фомич тихо сияет от счастья — его судно и он сам никуда не едут!
Он сидит в чистом белом свитере, разложив по всему столу приказы пароходства за последние два месяца, и регистрирует их. Вообще-то, это дело старпома, но Фомич любит регистрационную работу — это его счастливый отдых, его сладость. Он заполняет графы: «Дата поступления приказа на судно», «Краткое содержание», «Кому передан», «Меры», «Резолюция капитана» — и расписывается в конце каждой строки. Когда страница регистрационной книги заполняется вся, Фомич снимает очки и любуется столбцами и графами невооруженным глазом. И на миг он испытывает такое полное счастье от неподвижности и регистрационной деятельности, что ему, как и всем людям в момент полного, всеобъемлющего счастья, делается как-то жутковато. И он тихо встает, и тихо достает из холодильника кусочек полусырой рыбы. И, жуя рыбу, опять пишет, то есть фиксирует, хотя эта — вроде бы вовсе невинная и даже полезная — страсть дважды уже приводила благонамеренного Фому на край катастрофы или даже бездны.
Первый раз, когда он переписал от киля до клотика служебную инструкцию и какой-то поверяющий с ужасом обнаружил копию этого документа в каком-то Фомичевом гроссбухе.
Второй раз случился еще более сногсшибательный нюанс, вытекающий из той же привычки Фомича все и вся фиксировать, и подсчитывать, и разграфлять.
Фому Фомича выдвинули делегатом на общебассейновую конференцию, где должен был присутствовать министр Морского Флота СССР и где Фоме Фомичу предстояло выступать, ибо начальство отлично знало, что это самый лояльный из лояльных будет оратор и трибун.
Перед убытием на конференцию, как и положено, на судне было проведено собрание, чтобы выработать почины, наказы делегату и соцобязательства о перевыполнении плана по разным показателям.
Как и положено, нашлись всякие недостаточно сознательные элементы (вроде нашего Копейкина или тети Ани) и обрушили на делегата необоснованные претензии, бессмысленные жалобы и пошлые выпады в сторону высшего морского начальства — в диапазоне от требования оплаты сверхурочных работ в инпортах в инвалюте до отказа от обязательной подписки на газету «Водный транспорт», потому что в этой газете про речников пишут больше, чем про моряков.
Фомич тщательно фиксировал все отрицательные выпады и положительные почины-обязательства. Затем систематизировал зафиксированное: на одну бумажку то, что можно будет говорить перед сверхначальством, а на другую все то, что ни в коем случае говорить нельзя, если не хочешь сломать себе шею и остаться на береговой мели навечно.