Вчерашние заботы (путевые дневники) - Конецкий Виктор Викторович. Страница 70

Лейтенант внимательно просмотрел документ.

Милиционер, который привез меня, вышел из комнаты.

– Пили? – спросил лейтенант.

– Три часа назад бутылку портвейна на троих, – сказал я. – А обвиняют меня в больших грехах. Вы сами видите, что я не пьян. Это мне и надо зафиксировать.

Пожилая фельдшерица (в белом халате поверх шубы) сидела и слушала или не слушала.

– Проверьте! – строго сказал лейтенант.

– Идите сюда! – сказала фельдшерица.

На улице фыркнул «газик» и уехал.

– Дыхните, – сказала фельдшерица и подставила мне сложенные лодочкой ладони.

Я дыхнул. Она понюхала.

– Ну? – спросил лейтенант.

– Выпивши. Так он и сам сказал.

– Идите отсюда! – вдруг сказал лейтенант.

– Нет. Так не пойду. Мне нужно, чтобы вы написали, что я не пьян. Меня обвиняют, что…

– Степанов, я его отпускаю, а он не хочет. Видел таких из тверезых? -спросил лейтенант рядового сотрудника.

Тот пожал плечами.

– И еще я убедительно попрошу вас, товарищ лейтенант, – сказал я, -доставить меня в порт на машине. В Керчи я первый раз, ночь, города не знаю, судно под погрузкой, а я на вахте.

Между прочим, я только в тот момент вспомнил, что плюс ко всему я еще и на вахте. Злость отбила память на мелочи.

– Речевое возбуждение у него, – сказал лейтенант. – Заметил, Степанов? Интересно ему у нас, да, Степанов? Еще поговорите? Или все сказали?

– Наш брат – нынешний человек – суетлив и действительно суесловен, – сказал я, ведя себя так, как нынче вел себя наш доктор с солдатом-пограничником, то есть высокомерно и глупо. Ведь от меня действительно пахло, и этого факта было вполне достаточно, чтобы отправить меня в кутузку и сделать козлом отпущения за любые преступления мира. – И потому нынешний человек, – продолжал я, уверенный в своей нравственной чистоте, – не получает настоящего удовлетворения от общения с другим человеком, даже если этот другой очень умный и образованный человек, ежели тот не является лицом, обладающим властью. С человеком же, который власть имеет, разговаривают уже с неподдельным интересом, хотя он и глуп, как пуп.

– Степанов, он меня дураком считает, а? – сказал лейтенант рядовому милиционеру.

– Вы меня неправильно поняли, – сказал я. – Я только заметил, что с вами интересно. Но мое судно под погрузкой, а я грузовой помощник капитана. Мы через денек снимаемся на Ливан. Повезем арабам технику и стальной прокат. Без меня там таких дров наломают… Кроме того, я член Союза писателей и…

– Степанов, если гражданин себя Шолоховым назовет, посади его в душ, – сказал лейтенант и зевнул. – А сейчас помоги пьяному раздеться и веди в камеру. Спиртом от него так разит, что с души воротит. Небось чистым матом закусывал?

– Наши алкоголики лучшие в мире! – сказала фельдшерица, кого-то цитируя или повторяя известное присутствующим высказывание.

Лейтенант засмеялся. И я, дурак, тоже. Я все еще тупо не понимал, что Хрунжий капкан на мне захлопнул.

– Раздевайтесь, – сказал Степанов.

– Для вас эти шутки плохо кончатся, – сказал я лейтенанту.

Он только рукой махнул – слышал он тут угрозы и похлестче.

– Раздевайтесь. До исподнего, – сказал Степанов.

Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил керченское портовое спокойствие и, как камень, сам пошел ко дну. Это было илистое, холодное, омерзительное дно. Я погружался медленно, захлебываясь в зыбях человеческой лжи и несправедливости. Зыби уже смыкались над головой.

На короткие мгновения пытался увидеть все происходящее со стороны, представить, как спустя годы буду рассказывать приятелям новеллу с названием, с названием…

Под натужными воспоминаниями и попытками глядеть на происходящее со стороны неотрывно стоял страх. Какой уж юмор, когда душа полна страха!

Объяснение с капитаном, отношение в отдел кадров, персональное дело на партсобрании, запись в личное дело – и захлопнут визу.

Шапка, ватник, куртка, брюки, рубаха…

Каждый предмет одежды оказался связан с моим человеческим естеством интимными связями.

Я остался в исподнем, голый до пояса и в носках.

Фельдшерица сонно читала книгу, лейтенант ухмылялся, рядовой Степанов хмурился. Последнему, мне хотелось на это надеяться, не нравилось происходящее.

– Ну, пойдем, моряк, отдохнешь, – сказал он.

– Босым я никуда не пойду, – сказал я.

Хотя меня заставили поджать хвост и хотя меня трясло, как собаку на морозе, как Каина, но эта дрожь из нервной и ознобной стала превращаться в слепое дрожание души. В таком состоянии я вижу впереди как в перевернутый бинокль – с четкостью фотовидеоискателя начинают работать зрачки. А все, что не прямо по направлению взгляда, расплывается в красноватой мути. Я видел стол, лейтенанта, телефон рядом с ним и графин на подоконнике. И я бы забыл великую истину: «Спорить с милицией или патрулем может только салага!» И я бы взялся за графин, если бы Степанов не дал мне две калоши сорок девятого или шестидесятого размера.

– Обуй. И не переживай. Утро вечера светлее, – сказал Степанов.

Возможно, он уберег меня от непоправимого.

Далеко не в первый и, скорее всего, не в последний раз переступил я порог милицейской камеры.

Двадцать шесть лет назад в континентальном городе Фрунзе потерял гражданскую девственность, украв стакан урюка у старой киргизки или ведро угля на сортировочной, – точно не помню. И услышал сакраментальное: «В камеру! Утром заговорит!» Била малярия, рядом валялся на грязных досках пола пьяный безногий солдат, в углу сидела на корточках и разговаривала сама с собой, нажевавшись мака, спекулянтка рисом.

С тех пор знаю, как медленно бледнеет за решеткой под потолком окошко на рассвете. И знаю, что рано или поздно все это кончится. Нужно только стиснуть зубы и не делать глупостей.

Внешний вид и интерьер заведений подобного рода весьма интернационален. В том смысле, что в самых разных странах удивительно схож. Мне приходилось (по делам, к счастью) заглядывать и в американские, и французские, и английские полицейские участки. И впечатление такое, будто один и тот же художник трудился над их оформлением.

Но в Керчи я попал не в обыкновенную, а в вытрезвительную камеру. Там стояло шесть металлических коек, застеленных байковыми одеялами, и за ночевку на них брали десятку. Насколько известно, в гостинице «Украина» в Москве за десятку можно получить люкс.

К чести города Керчи, четыре койки клиентов не имели. Вероятно, день получки миновал давно.

Без всякого блеска горела над дверью синяя лампочка. В ее свете расхаживал по камере здоровенный громила. Он завернулся в простыню и смахивал на римского патриция. Когда дверь за мной захлопнулась, коллега привалился к притолоке и уставился в глазок. Любопытства ко мне он не выказал.

Громиле было лет пятьдесят. На левом боку и левой руке зияло несколько фантастических по величине старых шрамов. Перегаром от коллеги попахивало, но пьян он не был. Или уже проспался, или я не был первым, попавшим в это богоугодное заведение по некоторому недоразумению.

Второй коллега находился, прямо скажем, в плачевном состоянии. Лежал он не на чистой и симпатичной койке, а на полу; скрипел зубами, как токарный станок; пена засохла на губах, взгляд был мутный, покойницкий; общее выражение лица и поза выказывали крайнюю степень отчаяния и муки.

Я облюбовал койку в углу, сдерживая острейшее желание заметаться по камере, рвать и ломать, биться башкой в стенку и орать. Процедура раздевания – именно эта процедура – травмировала мою нежную психику. Все остальное можно было пережить без особых стрессов. Я знал, что утром они должны меня выпустить в любом случае. И тогда я сразу прямым ходом помчусь в горком. Планы мщения, один другого прекраснее и сокрушительнее, так и калейдоскопили в моем воображении! Я понимал, что даже непрофессиональный в вопросах алкоголизма и пьянства секретарь горкома, посмотрев на меня утром и поговорив со мной, поймет, что этот человек не мог быть пьян до вытрезвительного состояния четыре-пять часов назад. Но я знал и другое: факт ночевки вахтенного штурмана в вытрезвителе никаким поздним реабилитантством не вытравишь из памяти товарищей кадровиков. Да и сами морячки такие штуки забывать не умеют: нет дыма без огня, и т. д.