Холодные песни - Костюкевич Дмитрий Геннадьевич. Страница 74
Они зажали его плечами, Шима и Араужо. Клюй шел сзади, раскуривая сигарету и поглядывая по сторонам. Навстречу катилась детская коляска, толстозадая мамаша была полностью занята визжащим малышом.
– Любишь загадки? – спросил Шима. – Каких штанов не бывает у трусов?
Вадик молчал. Смотрел поверх оскверненного слюной Шимы рюкзака, который прижимал к груди, на испачканные брюки.
– Ответ: сухих!
Стая захохотала. Араужо отвесил ему леща.
– Ребята, не надо… – простонал Вадик.
– Да ладно? – пробасил Шима. – Что, и добавки не хочешь?
Он развернулся и пошел спиной вперед, заглядывая в лицо жертвы.
– Мы варим вкусные пендали.
Шима подал знак, и Вадик получил увесистый пинок. Клюй заулюлюкал.
Они перешли через дорогу и нырнули в арку. Справа тянулись гаражи, слева заброшенная кочегарка, в пустые окна которой дети из соседних дворов бросали мусор, когда не успевали к мусоровозу. Шима остановился в глухом торце дома, рядом с телефоном-автоматом. Прижал Вадика к стене, отшвырнул в сторону рюкзак и без слов пробил кулаком в «солнышко».
Вадик согнулся, будто его ударили кирпичом, и закашлял. В груди застрял хрип, подпираемый чем-то большим и тяжелым – не кулаком ли Шимы? Он кашлял и не мог остановиться. Задыхался. Перед лицом возникли кеды Клюя, а затем между ушами прострелила звонкая молния. Полыхнула – белым, злым. Барабанные перепонки взорвались – так ему показалось. Вадика повело, накатила тошнота, он согнулся еще ниже и выкашлял длинную густую слюну.
– Эй! – окрикнул кто-то. – Отошли от него!
К ним приближался мужчина в коричневом плаще.
– Это кто? – спросил Шима.
– Отец Рябины, походу, – ответил Клюй.
– Ладно. Валим.
– Ты чего… Да у него батя такой же дрыщ. Ба! Да еще и одноглазый.
– Как? – не понял Араужо.
– Слепой, что ли? Глаз белый, не видишь!
– Валим, говорю, – сказал Шима, больно сжал руку Вадика под локтем и отпустил. – А с тобой позже закончу.
И они отступили.
Вадик старался не заплакать. От боли, обиды. От того, что ничего не закончилось; позже, позже. Тяжело дыша, он отвернулся от удаляющихся голосов («Одноглазый родил лопоухого!» – кричал Клюй, остальные смеялись), прижался спиной к будке таксофона – осколок стекла качнулся в проржавелой двери, почувствовал на плече теплые длинные пальцы и, уронив голову на грудь, зарыдал.
– Ну что ты… – сказал мужчина. – Хотя поплачь, поплачь. Полегчает.
От него пахло дешевым табаком. Здоровый глаз смотрел поверх головы мальчика, туда, куда ушли хулиганы; слепой, словно наполненный молоком, глаз слезился.
– Поплачь… Хотя они того не стоят. Только презрения. Они слабые… – Мальчик поднял на него глаза. – Да, да, слабые. Втроем на одного – сильные бы так не поступили. Им кажется, что они крутые, но это не так.
– Что я им сделал? – Вадик растирал по лицу слезы. Кружилась голова.
– Ничего. Ты ни в чем не виноват. Не копайся в себе. Таким, как они, убогим и слабым, не нужен повод. Причина – только в них, в их родителях, жизни, страхе… Они отталкивают от себя все светлое, доброе, то, чего не понимают и боятся.
– Боятся меня? – В ушах по-прежнему звенело: не дзинь-дзинь-дзинь, а долгое, вытянутое в струну дзи-и-инь. Вадику казалось, что его голова – сведенные маршевые тарелки.
– Тебя. Других. Потому что не могут быть такими же. Пойми, дело не в этом. – Шершавые пальцы коснулись родимого пятна. – И не в этом. – Дотронулись до левого уха. – Дело в них. Им страшно, поэтому они сбиваются в стаю. Не конфликтуют, конфликт – это личное, а травят. И те, кто говорит: «Сам виноват!», ничем их не лучше.
Вадик снова расплакался.
– Ничего, это ничего. Я здесь. Тебе плохо, и я здесь. Это нельзя просто переждать. Надо защищаться. И мы будем защищаться.
Две недели он думал, что его оставили в покое. Снова позволили быть невидимкой. Поклевали, унизили – и насытились. Вадик немного осмелел для того, чтобы если не участвовать в жизни класса, то хотя бы не сильно из нее выпадать.
Талишко (случившимся у таксофона Вадик поделился только с ним) нарисовал шестистраничный комикс, в котором ушастый мальчик, подозрительно, но не обидно похожий на Вадика, делал ловушки, в которые попадали ребята, подозрительно похожие на Шиму, Клюя и Араужо. Особенно удался Араужо – длинненький, черненький, с вечно открытым ртом и коровьими глазами. У нарисованного Клюя вырос настоящий орлиный клюв. А Шима… угловатый Шима чаще всех умирал. На последней странице – в петле, спрятанной в стенде для фотографирования с вырезанными лицами. Во время уроков друзья осторожно выуживали комикс с полочки под столешницей и тихо хихикали.
Двухнедельная передышка закончилась на пике веселости: вечно сонная Одекова во время диктанта обнаружила на парте таракана, взвизгнула: «Таракан!», и мужская половина класса тут же подхватила, издеваясь: «Тарака-а-а-а-ан!» От крика завибрировали стекла. Тамара Алексеевна, учительница русского, когда удалось унять общий вопль, заклеймила всех мальчиков: «Ничего путного из вас не выйдет», но на душе было хорошо, слишком хорошо – Вадик даже устыдился: он был как все. Все. В этом слове не было ничего хорошего – так объяснял отец. Оно готовило почву для травли. «Все должны быть стройными». «Все мальчики должны скрывать слезы». Оно, это опасное «все», запрещало быть другим… Или к веселью это не относилось? Наверное, нет…
Отзвучал «Тарака-а-а-а-ан!», и насмешки, издевки, тычки, захваты и угрозы посыпались с новой силой.
На биологии Вадика запихнули на верхнюю полку шкафа, вместо чучела филина.
На трудах прибили рюкзак к подоконнику и сделали несколько дырок дрелью. «Для вентиляции», – издевался Клюй.
На изобразительном искусстве замазали лоб черной гуашью: Шима подкрался со спины, припечатал левым предплечьем кадык, правую ладонь упер в затылок, левой рукой потянул Вадика назад, правой наклонил его голову вперед и не отпускал, задыхающегося, пока Араужо изображал из себя Малевича.
На физкультуру Вадик ходить перестал – приоткрытая на два пальца дверь в раздевалку для мальчиков вполне могла украсить плакат фильма ужасов – после того как Шима забрал у него новенькие часы.
Часы подарила мама. Небольшая компенсация за новую жизнь. Вернувшись из зала после похожей на избиение игры в баскетбол (как только тренер скрывался в своей коморке, мяч вместо кольца летел в голову Вадика), он обнаружил Шиму у своих вещей. Крепыш рассматривал часы, которые Вадик спрятал в карман брюк.
– Отдай! – бросился на врага Вадик.
Его не пустил Араужо. Пихнул под ребра, и Вадик осел на протянувшуюся вдоль стены лавку.
– Отдай…
– Отличные котлы, – сказал Шима и кинул часы Косареву. – Знаешь, кому пихнуть.
На глаза Вадика навернулись слезы. Он встретился с беспокойным взглядом Косарева, тот спрятал часы в пакет и потупился.
В раздевалке больше никого не было – Клюй держал дверь, не пуская остальных.
Шима подошел и сел перед всхлипывающим Вадиком.
– Расскажешь кому – убью.
И Вадик поверил. Этим бесноватым глазам, которым больше подошли бы вертикальные зрачки.
Дома он сбивчиво сообщил плохою новость. Наверное, порвался ремешок… когда возвращался домой… в школе точно были… три раза туда-сюда прошелся… прости, мама… ну прости… Врать было тошно, горько, гадко.
Он покрывал дьявола.
Под изобретательную руку Шиминой стаи за компанию попадал и Талишко. Назвался другом Рябины – полезай в унитаз за портфелем.
Вадик и Талишко сидели на грязном кафельном полу с вымытыми в раковине, но все еще вонючими (старалось воображение) сумками в ногах, и плакали, не стесняясь слез.
– Это я сдал Шиму Марийке, – сказал Талишко. – Рассказал про дверь.
– Знаю, – сказал Вадик.
– Откуда?
– Догадался. Мозоль труханул бы.