Встреча с хичи. Анналы хичи - Пол Фредерик. Страница 58

22. Есть ли жизнь после смерти?

А звезды продолжали свое движение. Их не интересовало, что происходит с одним двуногим млекопитающим разумным – ну, полуразумным – живым существом, только потому, что этим существом оказался я. Я всегда придерживался эгоцентрического взгляда на космологию. Я в середине Всего, и все расположено по ту или иную сторону относительно меня; «нормальное» – это я; «важное» – это то, что близко ко мне; «значительное» – это то, что я считаю важным. Такого взгляда всегда придерживался я, но не вселенная. Она продолжала существовать, словно я не имею никакого значения.

Правда в том, что тогда и для меня это было не важно, потому что я отсутствовал. Во многих тысячах световых лет от нас, на Земле, генерал Манзберген гонялся за еще одной группой террористов, похитивших шаттл, а комиссар полиции поймал человека, стрелявшего в меня; я не знал этого, а если бы и знал, меня бы это не заинтересовало. Чуть ближе к нам, но все равно на расстоянии Антареса от Земли, Джель-Клара Мойнлин старалась понять, что говорит ей хичи; этого я тоже не знал. Совсем близко, рядом со мной, моя жена Эсси пыталась сделать то, чего раньше никогда не делала, хотя она изобрела этот процесс; ей помогал Альберт, у которого в банке данных хранились все необходимые сведения, но у которого не было рук, чтобы ими воспользоваться. Вот это – если бы я знал, что именно они делают, – меня бы очень заинтересовало.

Но я, конечно, не знал этого, потому что был мертв.

Впрочем, я не остался мертвым.

Когда я был маленьким, мама часто читала мне. Однажды она прочитала мне о человеке, чьи чувства были искажены из-за операции на мозге. Не помню, кто написал этот рассказ, Жюль Верн, Уэллс или кто-то из великих золотого века [14]. Помню только главное. После операции герой видел звуки и слышал прикосновения, и в конце рассказа он спрашивает: «Как пахнет пурпурный цвет?»

Это я слышал ребенком. Теперь я большой. И это больше не фантастика.

Это кошмар.

Чувственные восприятия бились в меня, и я не мог понять, что это такое! Не могу описать этого сейчас, как не могу описать… смерглич. Вы знаете, что такое смерглич? Я тоже не знаю, потому что только что придумал это слово. Это всего лишь набор звуков. У него нет значения. Я не наделил его значением. И точно так же не имели значения звуки, запахи, цвета, давления, температуры, толчки, дерганья, царапанья, все миллиарды единиц восприятия, обрушившиеся на меня. Я не знал, что они обозначают. Угрожают ли они мне? Мне не с чем было даже их сравнить. Может быть, таково рождение на свет. Но я в этом сомневаюсь. Не думаю, чтобы это можно было пережить.

Но я выдержал.

Выдержал по одной-единственной причине. Мне невозможно было не выдержать. Есть древнейшая закономерность: нельзя сделать беременной беременную женщину. Нельзя убить мертвого. Я «выжил», потому что все во мне, что могло умереть, умерло.

Понимаете?

Попытайтесь представить себе. Освежеванный. Изнасилованный. И прежде всего понимающий – я мертв.

Мама читала мне также «Ад» Данте, и иногда я думаю, не было ли у Данте предвидения, каково пришлось мне. Если не было, откуда он взял свое описание ада?

Не знаю, долго ли это продолжалось. Мне показалось – целую вечность.

Потом все начало уменьшаться. Резкий свет отодвинулся и стал слабее. Ужасные звуки стихли, царапанье, чесание, толчки и рывки ослабли.

Долгое время ничего не было как в Карлсбадской пещере, в те ужасные мгновения, когда выключают свет, чтобы показать вам, что такое настоящая темнота. Никакого света. Ничего, кроме отдаленного негромкого гудения, похожего на шум крови в ушах.

Если бы у меня были уши.

Потом гудение превратилось в голос и голос этот произносил слова; издалека я услышал голос Альберта Эйнштейна:

– Робин?

Я попытался вспомнить, как говорить.

– Робин? Робин, друг мой, вы меня слышите?

– Да! – закричал я, не зная как. – Я здесь! – Как будто понимал, что это значит – «здесь».

Долгая пауза. Потом снова голос Альберта, по-прежнему слабый, но уже значительно ближе.

– Робин, – сказал он; каждое слово произносилось отчетливо, как в разговоре с маленьким ребенком. – Робин. Слушайте. Вы в безопасности.

– В безопасности?

– Вы в безопасности, – повторил он. – Я блокирую вас.

Я не ответил. Не знал, что сказать.

– Я буду учить вас теперь, Робин, – сказал он, – постепенно, понемногу. Будьте терпеливы, Робин. Скоро вы сможете видеть, слышать и понимать.

Терпеливым? Мне не оставалось ничего, кроме как быть терпеливым. Не было иного выбора. Нужно было терпеть и ждать, пока он меня научит. Даже тогда я доверял старому Альберту. Я поверил ему на слово, что он научит слепого видеть и глухого слышать.

Но можно ли научить мертвого жить?

Мне не очень хочется рассказывать о последующей вечности. По времени Альберта и по времени цезиевых часов прошло сорок восемь часов с небольшим. По его времени. Не по моему. По моему это длилось бесконечно.

Хотя я помню очень хорошо, но кое-что помню как-то отдаленно. Не из-за неспособности. От желания, а также из-за факта скорости. Позвольте объяснить это. Обмен битами и байтами информации в банке данных происходит гораздо быстрее, чем в органической жизни, которую я покинул. Прошлое быстро покрывается пластами новых данных. И, знаете, это хорошо, потому что чем более отдаленным становится ужасный переход от моего «теперь», тем больше он мне нравится.

Мне не хочется восстанавливать ранние области этих данных, и та первая часть, которую я хочу вспомнить, большая. Насколько? Просто большая.

Альберт говорит, что я антропоморфизирую. Вероятно. Но разве это плохо? Большую часть своей жизни я провел в форме человека, и старые привычки умирают трудно. Так что когда Альберт стабилизировал меня и я был – по-моему, единственное подходящее слово – «расширен», я представлял себя в антропоморфном облике. Конечно, если вообразить себе, что человек может быть больше галактик, старше звезд и мудр, как все миллиарды людей прошлого и настоящего. Я воспринимал Местную Группу – нашу Галактику и всех ее соседей – как небольшой клочок в волнующемся океане энергии и массы. Я мог видеть все сразу. Но смотрел я на дом, на родную Галактику и М-31 рядом с ней, и поблизости Магеллановы Облака, и другие небольшие облака и скопления, и клочки газа и пыли, и звездный свет. И я – моя антропоморфная часть – протянул руки, и взял их в горсть, и пропустил меж пальцев, словно я Бог.

Но я не Бог и не настолько богоподобен, чтобы действительно касаться галактик. Я вообще ничего не мог коснуться, мне нечем касаться. Все это оптические иллюзии, все равно что Альберт, зажигающий свою трубку. Нет ничего. Ни Альберта, ни трубки.

И меня нет. Я не могу быть богоподобен, потому что у меня нет осязаемого существования. Я не могу ни создать небо и землю, ни уничтожить их. Я вообще физически не могу воздействовать даже на ничтожную часть их.

Но тем лучше я могу созерцать их. Могу стоять в центре своей системы и смотреть на миллионы и миллиарды других групп и галактик, протянувшихся до оптического конца вселенной, где звезды удаляются быстрее, чем об этом рассказывает их свет… а дальше… я могу заглянуть и за эти оптические пределы, но это уже не важно. Альберт говорит мне, что это всего лишь гипотеза в записях хичи, откуда я сейчас черпаю информацию.

Конечно, старый Робин не расширился вдруг до бесконечности. Всего лишь ничтожные остатки Робинетта Броудхеда, не более чем какое-то количество битов воспоминаний в море данных библиотеки «Истинной любви».

Мою бесконечную вечную задумчивость нарушил голос Альберта:

– Робин, все в порядке?

Я не хотел лгать ему.

– Нет. Ничего не в порядке.

– Будет лучше, Робин.

– Надеюсь… Альберт?

– Да?