За доброй надеждой - Конецкий Виктор Викторович. Страница 171

Я хочу сковырнуть с души коросту, промыть ее морщины марганцовкой и ощутить мир целиком — всю круглость Земли и безотчетность космических сил.

Гаснет ясный день,

Сохнет в саваннах трава,

Всему приходит конец!

Всем — там — быть!

Там — быть!

Там — быть!

С другой стороны причала под эстакадой спали плакучие тропические деревья, опустившие ветви до воды. Они жили посреди современного порта, между автокаров, погрузчиков, электромоторов, но привыкли не замечать новых ритмов. Тамтамы навевали деревьям веселые, дождливые, мокрые сны.

А ведь и мне предстоит начать все с начала, подумал я.

От этой мысли стало страшно. Громадность работы впереди ужаснула. Громадность работы впереди была ужаснее самого ужасного лика Бога, какой только мог присниться Ионе.

Чтобы сделать что-то серьезное, мне надо начать все с самого начала, подумал я. Надо опять прожить детство, отрочество, юность, возмужалость. А настоящая, сегодняшняя моя жизнь — что же, она будет стоять на месте? Даже если я не побегу от лика ужасной работы, если я решусь на нее, то кто будет платить мне? Кто будет платить за то, что я зачеркну все сделанное мною в жизни? Кто гарантирует, что, раз остановившись, я смогу когда-нибудь сделать еще хотя бы шаг?

Наша юность начиналась на площадях.

Два раза училище участвовало в общевойсковых парадах на Красной площади. И раз пятнадцать на Дворцовой.

Ба!

Ра!

Бан!

Идешь, пронизанный ритмом, накрываешь барабанную дробь тяжелым шагом, рука под винтовкой онемела, синкопы медных труб крутятся в черепе электронными орбитами, ленты бескозырки стреляют в ухо, брови клещами сжали лоб, подбородок форштевнем рассекает воздух, правая рука вперед до бляхи, назад до отказа; двенадцать стальных подков на подметках кресалом ранят гранитную брусчатку, белые жала штыков распарывают воздух, крутится и качается цветная пирамида трибун, — все ближе, ближе — скорей бы! скорей бы! Тысяча труб извергает «Варяга»: «Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает! Врагу не сдается наш гордый „Варяг“! Пощады никто не желает!»

Сводный морской батальон — четыреста штыков — не попросит пощады у самого сатаны. Мороз дерет по коже. Только бы не слетела бескозырка — хвать кончик ленты зубами! Только бы не поскользнулись дурацкие подковы! Тяни, браток, носок! Падай вперед на всю подошву! Истерический шепот: «Петька, куда вылез!.. Витька, винтовку завалил!..»

Фуражка главнокомандующего на Мавзолее. Камнепад с небес — тяжелые бомбардировщики проходят над Красной площадью одновременно с морским батальоном. Исчез в грохоте «Варяг». Где ритм? Где барабан? Козырек главной фуражки зенитным орудием следит головной самолет.

Восемьсот ног, восемьсот рук, восемьсот глаз — четырехугольная туша бронезавра катится по каменной пустыне площади, готовая и к смерти, и к бессмертной славе.

Прощайте, товарищи! С Богом, ура!

Кипящее море над нами!

Не думали, братцы, мы с вами вчера,

Что нынче уснем под волнами!..

И — тишина.

И — спад.

Ритм начинает выходить из клеток, как газ из лимонада.

В ушах булькает, лицо размякло, голова опустилась, подбородок уткнулся в ворот шинели, штыки дрожат и колыхаются.

Шире шаг! Танки на площади! Шире шаг!

Батальон вливается в проезд между Василием Блаженным и стеной Кремля. Танки идут в затылок на полном газу. С ними не пошутишь. Уже не «шире шаг!» — обыкновенной рысью сводный морской батальон выносится на набережную Москвы-реки...

... Я слушал тамтамы в порту Дакара. В какой-нибудь сотне километров жили еще совсем дикие племена, которые испытывают своих юношей адской болью на экзаменах мужества. И юноши поют при этом и улыбаются: значит, они стали взрослыми людьми — ведь никакой лев и тигр не способны терпеть боль с ухмылкой. На это способен только феномен природы — человек.

Праздничные танцоры здесь приходят в исступление и могут изрубить на куски зрителей. Сирена джипа в джунглях для белого звучит сладостным сигналом спасения и цивилизации. Здесь целые племена не имеют часов, и гул рейсового самолета над саванной служит им кремлевскими курантами и Биг-Беном. Здесь нищий, случайно разбогатев, может заставить родного брата вылизать свои ботинки. Здесь солнце сжигает поля арахиса, и тогда миллионы людей голодают, как голодали их далекие предки, жуют гусениц и траву, умирают в канавах, и гиены разгрызают хрупкие безвитаминные кости. Гиены и вороны здесь питаются энциклопедиями, ибо, когда в Африке умирает старик, с ним исчезает целая библиотека. Накопленная мудрость здесь веками передавалась только через звуки. Потому звук необходим любому ритуалу и стал фетишем.

Тамтам — дитя фетиша. Тамтам будит в человеке прошлое.

Это я узнал на своей шкуре.

Мелькнувшая мысль, а может, и приказ: «Надо снова пережить детство, юность, возмужалость. Надо начать все с азбуки, с барабана на площадях моего сознания» — были не только измышлены, но прочувствованы.

Утром послали на теплоход «Литва» за 10 кг манной, 20 кг гречи и 30 кг пшена. Вернее, сам вызвался.

Я люблю болтаться на шлюпках и вельботах. Люблю воду близко. Люблю, когда она бесится и вертится между бортом шлюпки и судном. Даже на мнимое утеснение вода отвечает хуками, апперкотами, свингами и ударами под дых. Своенравное существо вода. Однако если ее совсем не утеснять, а просто скользить по волнам, чесать их спины винтом или веслом, она только мурлыкает.

Хорошо со шлюпки ощущать, какой ты крошка, пигмененок среди природы и наверченного поверх природы человеческого мира — причалов, элеваторов, океанских судов.

Много навертели пигменята. И красивого много сделали. Пройди под форштевнем современного судна с бульбой, посмотри на развал бортов снизу, увидишь на фоне небес ноктюрн или даже фугу.

Акватория порта Дакар огромна. «Литва» стояла в самом далеком закоулке. Мы за гречкой бежали на вельботе полчаса.

Греки гречку придумали, к нам в Крым завезли, сами ее есть давно перестали, а мы жуем и жуем. Слава древним грекам!

«Литва» — пассажир, там бар есть, там на валюту рассчитывал пивка выпить, пока завпрод будет с крупой делишки обделывать.

Подошли к «Литве» — все на ней белым-бело от форменок и кителей. А с другой стороны пирса стоит старенькая подводная лодка. Подлодка приспособлена для гидрографических целей.

Когда я носил военно-морские погоны, нам и не снилась Африка и даже в бреду не слышался рокот тамтамов...

У вахтенного офицера, которого вызвали к трапу по знакомой и близкой до слез цепочке: вахтенный у трапа на пирсе — вахтенный на верхней площадке трапа — вахтенный рассыльный — помощник вахтенного офицера — сам вахтенный офицер, — я спросил:

— Уважаемый коллега, нет ли у вас на борту офицеров — выпускников пятьдесят второго года Первого Балтийского высшего военно-морского училища?

Каптри сделал физиономию, о которую разбился бы в пух и перья бронебойный снаряд, и процедил:

— Зачем вы сюда явились и почему интересуетесь такими вопросами?

— За гречкой, — сказал я. — За греческой гречкой. Двадцать килограммов. Попутно надеюсь встретить однокашника по пшену и по манной. Хотя, кажется, в мои времена манной военным морякам не было положено.

Каптри было лет тридцать. Он взглянул на меня с подозрением и снисходительным сожалением.

Под солидным эскортом я и завпрод были доставлены в каюту директора ресторана «Литвы».

Директор оказался моим читателем. Он, как и вахтенный офицер, но по другому поводу, проявил недоверие. Никак не укладывалось в его мозгу, что автор «Соленого льда» сидит в его каюте с накладными на гречку. Подозревая однофамильца, он пытал меня вопросами о каком-то приятеле, редакторе издательства в Москве. Я про этого редактора не слышал. Наконец директор сел писать акты на безналичную передачу манной и гречи. Попутно поведал историю своей жизни. Она начиналась в Нахимовском училище под бой барабана, но привела в пищеблок, где он с утра до вечера вынужден слушать стук ножей и скрип мясорубок.