Избранное: Христианская философия - Жильсон Этьен. Страница 147
Критический идеализм представляет собой одну из самых поучительных попыток устранить препятствие, которое существование противополагает рассудку. Именно критический идеализм последовательнее любой другой философии постарался нейтрализовать существование настолько, наколько это вообще возможно, не подвергнув его при этом отрицанию. Мы не обязаны здесь принимать во внимание требования практического разума: они могут оправдывать полагание постулатов, относящихся к вещи в себе, но никогда не дадут нам о ней никакого знания. Если же учитывать их в плане познания в собственном смысле, т. е. в плане чистого разума, то можно сказать следующее: существование требуется везде как условие всякого реального знания, но, наличествуя, оно никогда не создает знания.
Вещь в себе, о которой говорит Кант, в действительности требуется — прежде всего и главным образом — как предпосылка критики. Она нужна для того, чтобы обеспечить возможность реального знания. Если бы разнообразие чувственности не открывалось категориям рассудка в качестве нередуцируемой данности, рассудочные понятия были бы такими же пустыми, как идеи разума. Но сама эта данность подразумевает наличие — сперва для чувственности, затем для рассудка — того, что нам является в виде феномена, т. е. именно того, что есть вещь в себе как реальное основание феномена. Это отнюдь не маловажный тезис: ведь именно в этом пункте критический идеализм расходится с метафизическим идеализмом Беркли, против которого, как известно, столь энергично выступал Кант. Бытие кантовских вещей не есть воспринятое бытие: эта формула верна только применительно к бытию феноменов. Но за феноменом как таковым стоит то самое «в себе», которое служит его основанием и существует независимо от сознания.
После такого полагания мы можем добавить следующее: все говорит за то, что в подобном учении возможно вести речь о существующем как таковом, ибо все, что нам известно о вещи в себе, — это лишь факт ее существования. Такой агностицизм неизбежен, ибо то «в себе», о котором идет дело, в терминах познания определяется как то, сама сущность чего заключается в его невозможности быть познанным. Из этой позиции вытекают примечательные следствия. В самом деле, в рамках учения, где любое тело есть существующее-в-себе, схватываемое интуицией в качестве феномена, единственный вклад этого «в себе» в структуру феномена состоит в том, что оно позволяет феномену наличествовать. Что же касается самих свойств, совокупность которых конституирует так называемую интуицию данного тела, все они принадлежат феномену. Мы говорим: все, без изъятия, ибо не только так называемые вторичные качества тела, вроде цвета или температуры, но и сама его протяженность суть вклад познающего субъекта в феноменальную структуру познаваемого объекта. Формула принадлежит самому Канту: «Alle Eigenschaften, die die Anschauung eines Korpers ausmachen, blob zu seiner Erscheinung gehoren» («Все свойства, составляющие созерцание тела, принадлежат лишь к его явлению»). И добавляется: «Ведь существование являющейся вещи этим не отрицается, в отличие от настоящего идеализма, а показывается только, что посредством чувств мы никак не можем познать эту вещь, какая она есть сама по себе» [1022]. Итак, существование есть, но для чувственного познания все благополучно происходит так, как если бы его не было.
С еще большим основанием можно утверждать, что точно так же обстоит дело применительно к интеллектуальному познанию. Правда, кантовский универсум науки содержит в себе экзистенциальный задний план, которого нет в берклеанском универсуме идей; но если там что-либо и происходит, этого никогда не увидеть на уровне феноменов. Объект кантовской науки существует, но для науки ничто не изменится, если однажды, по прихоти какого-нибудь злого духа, он вдруг перестанет существовать. Это лишь иной способ утверждать, что вещь в себе никоим образом не входит в структуру нашего познания; и вполне понятно, что последователи Канта, как правило, легко соглашались на ее устранение. Тот факт, что сам Кант не пошел на это — ни в «Критике», ни даже в Opus posthumum, — объясняется тем, что он не мог этого сделать, не впадая в простой и абсолютный идеализм. Его личное мышление выстраивалось в соприкосновении с мышлением Юма именно как отстаивание прав данности вопреки идеалистическим притязаниям на логическое выведение реальности a priori, понятийным путем. Поэтому Кант всегда удерживал эту данность, но целиком сконцентрировал ее в том своего рода неделимом пункте, каковым оказывается голый факт ее существования. Отправляясь отсюда, мысль беспрепятственно может разворачиваться в реальном, которое открывается в a priori чувственности как материя, совершенным образом приспособленная к категориям рассудка.
В самом деле: с одной стороны, разум не может ничего познавать, если категории и категориальные понятия не соотносятся с чувственными интуициями, а поверх них — с самими вещами-в-себе. Но, с другой стороны, вещь-в-себе и ее чувственная интуиция могут мыслиться только посредством категорий. Таким образом, сам опыт есть дело разума, и поэтому разум всегда может быть уверен, что найдет в нем себя. Как же мысль может заблудиться в природе, состоящей из феноменов, которые сами суть порождения мысли? Сами законы, которым подчиняются феномены, продиктованы разумом — вернее сказать, они есть разум. Не забудем тот решительный переворот, с которого началась кантианская революция: «Рассудок не черпает свои законы (a priori) из природы, а предписывает их ей» [1023]. Коль скоро природа и опыт возможны именно благодаря рассудку, то ни опыт, ни природа не могут таить в себе ничего, что было бы непрозрачным для рассудка, наделяющего их бытием. По-видимому, было бы невозможно больше получить от существования и меньше предоставить ему.
Глава VII Дедукция существования
История гегелевской мысли составляет, в своем роде, философский опыт уникального значения. Вдохновленная страстным религиозным и теологическим интересом, стремящаяся познать самые разнообразные философские учения — более того, прожить их, — эта мысль предстает сперва в виде некоей расплавленной магмы, которая на наших глазах постепенно остывает, становится прозрачной и наконец принимает жесткую форму диалектики понятий [1024]. Как если бы Гегель хотел узаконить каждый свой личный внутренний опыт, и даже каждый возможный внутренний опыт вообще, отводя ему подобающее место как отдельному моменту последовательного осуществления Духа. И это не просто гипотеза. Сам Гегель прямо говорил о желательности такой целостной концептуализации: развертывание этих внутренних богатств в абстрактных понятиях казалось ему необходимым, чтобы поднять на уровень философского знания то, что само по себе было лишь грубым опытом. Дело выглядит так, как если бы сама сущность гегелевской мысли заключалась в непрерывном диалоге между интенсивностью внутреннего опыта и разворачиванием этого самого опыта в бесконечном многообразии понятий. Для Гегеля, как и для Вольфа, философия должна была быть научным познанием истины или вообще не быть: другого выбора она не имела. Гегель считал, что сила духа пропорциональна его экстериоризации, а его глубина определяется тем, в какой мере «она дерзает излиться и потерять себя в развертывании» [1025]. Таким образом, мысль Гегеля вовсе не вырождается в диалектику; напротив, она добровольно пытается спасти тотальность своего внутреннего опыта, придавая ему необходимый характер диалектики Духа.
Вот почему, как бы ни была любопытна история формирования гегелевской мысли, мы не извратим ее, если обратимся к ней в ее окончательной форме, какую она принимает в больших работах зрелого периода. Мы даже будем иметь то преимущество (бесценное для нашего исследования), что увидим окончательную позицию этой мысли по отношению к более ранним ее этапам. Правда, можно было бы опасаться столкновения с проблемой бесконечной детализации, так как философия Гегеля включает в себя, в качестве существенного элемента, историю философии. Но сам факт, что эта история составляет часть системы, позволяет предвидеть, что она должна быть систематической, а значит, упрощенной. К тому же нам придется иметь дело только с одной частью этой истории, а именно той, которая касается различных возможных установок метафизического мышления относительно проблемы сущего. Сам Гегель сводит их к трем главным разновидностям: к установкам классической метафизики, эмпиризму и непосредственной интуиции. Первые две, интересующие нас непосредственно, соответствуют трем доктринам, с которыми мы уже имели дело: доктринам Вольфа, Юма и Канта. Мимоходом заметим, что это служит ценным подтверждением правильности того курса, который мы избрали в нашем исследовании. Он не просто представляет собой некий идеальный маршрут, выбранный в утилитарных целях из множества равно возможных, но отображает реальное движение философской мысли.