Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 14
Под навесом сосновых веток сутулился на берегу политрук Антон Лунь в брезентовом плаще.
– Ходи, Сашко, до меня.
Правая, уродливо распухшая рука отчужденно покоилась на перекинутом через шею бинте, а левой, лихорадочно дрожащей, Лунь пытался расстегнуть брюки.
– И смех и грех, а смеяться губа не позволяет, – выпятил он нижнюю лопнувшую кровоточащую губу. – Ох, поскорее открой, Саша, калитку!
Вздыхая с облегчением, как на роздыхе заезженный мерин, Лунь петушисто шутил:
– Без этого, что свадьба без колоколов. – Всмотрелся в худощавое горбоносое лицо сержанта. – Тугов тут объявился. Отстал от штаба. Может, ему передать роту? Как-никак лейтенант.
Крупнов отмалчивался, косясь на синие, выпиравшие из бинта пальцы Луня. Может, к лучшему Тугов не взял в машину раненого майора Холодова: пикап подбили. Ни лейтенанту, ни Луню Крупнов не напоминал об этом. Том обиднее был для него затеянный Лунем разговор о передаче командования ротой Тугову.
– Что думаешь, Крупнов?
– Роты своей я не уступлю, товарищ политрук. Даже генералу, если пристанет с голыми руками. Генералу положено командовать армией, дивизией – на худой конец. С ротой не справится. Мне она доверена командиром полка, и я обязан ее вывести. – Александр ждал, что еще скажет Лунь.
Политрука покачивало, глаза черно и жарко туманились.
– Хорошо, хорошо, Саша… Оксану не покидай, в случае чего…
– Оксану не оставлю. Вам надо ложиться в телегу. Сейчас тронемся.
Уложил сморенного лихорадочным жаром Антона Луня в телегу рядом с Холодовым, головой на охапку свежей травы.
Виляли расшатанные колеса по исполосованному светотенями проселку в густом переплетении сухожилых корней. За спиной ездового сидела худенькая пятнадцатилетняя дочь Луня, Оксана. У нее отцовский широкий пухлый рот, широкий лоб в тени кудрявых волос, широко расставленные глаза, по-телячьи добрые. Два дня назад Александр случайно подобрал девчонку на горевшем полустанке, недалеко от родного села Луня, – в обнимку с глухой старухой пряталась за опрокинутым вагоном.
Теперь она жила среди солдат, ухаживая за раненым отцом и майором Холодовым.
Бойцы чутким ухом ловили отдаленный орудийный гул. Абзал Галимов со своей подвижной разведкой следил за дорогой: пылили обозы германской армии.
За телегой печатал широкие, тяжелые, вразвалку шаги Веня Ясаков, сдержанно гудел:
– Оксана, ликуй! Душа у сержанта материнская, любит нянчиться с детьми. Дома на гражданке нянькой был в детяслях. Ну и ребятня вяжется к нему. Собаки тоже признают в нем благодетеля.
Ездовой Никита Ларин шевелил сивыми бровями, грозя Ясакову кнутовищем:
– Хоть с дитем не баси, дискань.
Эта девчонка напоминала Александру тот детский крупновский мир, которого больше всего недоставало ему теперь. И он незаметно для себя становился тем Санькой, каким был когда-то, забывая, что он сержант и не дома, а на войне, отрезанный от своего полка грохочущим фронтом.
Срывал цветок или борщовку, дарил Оксане, мельком хмуровато взглядывая на ее сухие ладные щиколотки.
– Оксана, нюхай.
И от того, как округло окал он, произнося ее имя, она загоралась весельем, просила еще раз назвать ее по имени.
Играя глазами, тыкалась вздернутым носом в цветок, и тогда синие застои под глазами смывал румянец. Осмелев, лезла взглядом под каску Александра, любуясь его спокойным исхудалым лицом.
Телега въехала под низко и прохладно нависшие ветви; Александр поднял их, идя на цыпочках:
– Оксана, оборони голову.
Оксана с детски-кокетливым испугом втянула в плечи голову, а когда, прошумев над ней запашистым холодком, ветки зелено колыхались позади над идущими бойцами, выпрямилась, разглаживая заношенное платье на робко выпуклой груди.
Отец лежал навзничь, тяжело дышал ртом, обметанные лихорадочными болячками губы дергались. Он бормотал в горячечном сне, перекатывая голову на повянувшей траве в задке телеги. Оксана косынкой махала над его лицом, нежно и смятенно глядя на него, и потом отыскивала глазами Александра…
Обедали в урочище. Мелкий слепой дождь усыплял костер, угли строптиво шипели. Перед пламенем, раскинув отцовский плащ, стояла Оксана. Теплые волны, колыхая вокруг ног платье, окатывали грудь.
– Ишь, раскрыластилась! Дымом дышать тебе вредно, – сказал Александр.
Присела, взметнула пепел полами плаща. Александр снял с шомпола кусок конины и, перекидывая с руки на руку, подал Оксане.
– Кормись, ягненок.
Острыми зубами отхватила половину куска.
– У меня есть племяш Женька, такой же кудрявый барашек, только белый. Вот бы сдружить вас. Поедешь к моим старикам на Волгу?
– А у вас, правда, сухой климат?
– За лето прокалишься, звенеть будешь.
Ясаков достал из мешка брюки, гимнастерку, скроил из солдатского обмундирования одежду на Оксанин рост. Сшили всем отделением в пять иголок быстро.
– Получай, Антоновна! Брюки пришлось сильно в мотне урезать, а гимнастерку малость обузили в плечах и с боков. Теперь в самый раз. Одевайся и требуй у сержанта винтовку.
Солдаты повеселели, когда она, переодевшись в кустах во все армейское, вышла к костру тоненькая, как-то неожиданно женственная и воинственная.
XI
…И вот уже война будто закончилась, а он, Александр, вместе с легконогой девчонкой этой жарким полднем входит в сосновый дом на Волге. И, обнимая мать, говорит: «Эту я выхватил из огня. Наша теперь она». И, прильнув губами к курчаво оплетенному волосами уху Жени, шепчет: «Жалей простенькую, война обидела…» И солнечно и зелено колышется за окном сад, отражаясь в зеркале на побеленной стене кухни.
Голос Ясакова будто выдернул Александра из голубого сна наяву:
– Товарищ сержант, чем кормить братьев по классу?
Трое пленных парашютистов в комбинезонах и шлемах сидели поодаль под прицелом пригашенных обманчивой дремотой глаз Абзала Галимова. Вчера поврежденный зенитчиками транспортный самолет упал в болото со своей сумасшедшей живой начинкой, и только три десантника, распустив по-бабьему форсисто парашюты, приземлились прямо в руки красноармейцев. У них отняли короткие вороненые автоматы, обыскали карманы комбинезонов. Парашютисты были молодые, выбритые, сытые, самоуверенные. Двое, ухмыляясь, вскинули руки. С нервной веселинкой, с оттенком фамильярности отвечали на вопросы Александра, из какой они части, куда летели. Не то заискивая, не то нахальничая, показывали свои семейные фотокарточки. Кажется, даже не допускали мысли, что их вторжение вызвало гнев русских. С одной страшной для них мыслью он попристальней посмотрел в их глаза, потом с презрением отвернулся. Но третий пленный не поднимал рук, прямо глядя в глаза Ясакова. И только когда суровый Варсонофий Соколов, приседая на коротких ногах, промерцал штыком перед его лицом, руки немца поднялись на уровень ушей, маленьких, плотно прижатых.
В Крупнове наряду с ожесточением на парашютиста проснулось сложное чувство. В первую минуту он не мог отделаться от ощущения, что его жизнь чем-то незримым связана с жизнью этого красивого грубоватой мужской ладностью двадцатипятилетнего немца.
Немец в свою очередь выделил Александра из всех русских, возможно, потому, что тот говорил по-немецки. С чувством собственного достоинства он сказал, что конвенция о военнопленных запрещает вымогать показания. Солдат верен присяге. Немец сказал Александру, что его фамилия Манн, что он участвовал в захвате Роттердама, Нарвика, Крита. Его оберегает грозное предупреждение Гитлера: парашютисты есть солдаты, а не бандиты, поэтому за каждого убитого пленного парашютиста немцы уничтожают сто человек.
– Мне понятно твое растравленное самолюбие, – сказал Александр Манну, – летел с неба гордый, как демон, а садиться пришлось мокрой курицей на штык. В Европе боялись парашютистов, но в России им ломают крылья.
Манн с тревогой смотрел на Крупнова, когда тот исследовал его бумажник. Александр долго рассматривал фотографию: на берегу моря сидит работяга с матерью, сестрой, женой и мальчиком. На волне застыла моторная лодочка.