Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 48
Любава встала, с усилием прямя спину.
– Заводы хотят за Волгу. И нас туда же, – громко заговорила она. – Чего? Дожили мы с тобой, вот что! А? Не слышу. Да и к лучшему – глядеть-то тошно, а слышать плач еще тошнее.
Тяжелый удар был нанесен гордости и достоинству Дениса. Он допускал частичное поражение своей армии и успехи неприятеля, допускал возможность даже оставления Москвы, но о приходе врага на Волгу он никогда не думал. Волга в его представлении всегда была матушкой и защитницей вольности, свободы. Тут жили, гуляли, умирали прадеды. Москва бывала в руках врагов. Волга же не давала сжать пальцы на своем горле. Так бывало веками. Теперь же город горел, контуженная жена и внуки-сироты вынуждены бежать за Волгу.
– Никуда не поедешь! Все изменится скоро. А если помирать надо, то тут помрем. Так-то, Любава.
Денис взял в одну руку узел, с которым собиралась старуха за Волгу, другой рукой поддержал Любаву под локоть, и они вернулись домой.
Денис сел на крыльцо, зажал коленями голову Добряка, залил порванное ухо йодом. И теперь, будто со стороны, смотрел на горящий город. Не прощающая ничего злость к себе, к товарищам вызревала в душе его. Он не углублялся в свои отношения с немцами, не лютовал на них как-то по-особенному, потому что от врага он всегда ждал только неволи или смерти. Неожиданностью для него было не убойное зверство врага, а непонятная затянувшаяся беда. Закусив трубку, ощупывая дальнозоркими глазами дым пожаров, он горел огнем стыда. Пуще самого большого несчастья боялся он того, что Любава под конец разуверится в нем, в своей жизни с ним, пожалеет, пусть на минуту, что ушла от Гуго Хейтеля к нему, Денису. Путь этот вел не вниз, а вверх, не во вчера, а в завтра. Каждому мужчине кажется, что лишь с ним жена его обретает высшее счастье.
А Любава, оглохнув, все дальше уходила в такое недосягаемое для Дениса «себя». Знобил ее поднимавшийся от самого сердца тревожный холодок. И какая бы жара ни томила город, затопляя удушающим зноем сад и даже затененную ветлами поляну во дворе, Любава надевала шерстяную кофту, валяные чувяки.
– Была ты, Любава, не простых родителей дочь, так, видно, до сих пор неженкой осталась, – говорил Денис, кутая ее плечи теплым платком.
– Родителей, говоришь? – Она трудно припоминала что-то, идя ощупью по глухим, невероятно далеким закоулкам памяти. Глаза всматривались в красивое крепкой старостью лицо Дениса, и едва заметная краска подступала к желто-бледным щекам. – Разве не я в метели и морозы прибегала к тебе на завод? В одном пальто… на воротнике голубая белка…
Денис грел ее холодную руку в своих теплых руках.
– Я к тому, что всегда ты была нежная, малая птичка.
Да, кажется, совсем недавно, молодая, веселая, любила ею. Народила крепких парней, девку-красавицу, и не потому ли они все рослые, что упругие груди обильно копили молоко. Ее руки, маленькие и ловкие, одевали, обстирывали, кормили большую семью. Ее ласковый, заманивающий голос, чуточку лукавая улыбка совсем недавно горячили сердце Дениса. В какой бы дали ни находился он от нее, а неослабно памятны были теплота губ, радостное, сливающееся с ним движение молодого тела. Всегда она с безоглядным, покоряющим доверием и пылом летела навстречу ему. Легкость и светлынь полнили сердце лишь от одного слова и взгляда.
Не та теперь она, да и сам он не тот.
Любава хлопотала у печурки на берегу, Денис чурочки колол, когда Юрий принес черный аппаратик для глухих. Комиссару горвоенкомата, старому другу Коле Ермаеву, выслали из Москвы эту изящную машинку для тугоухих, подарок американцев.
– Как, сердешные, пособляют! – сказал отец. – Опасаются, не слышим грохота без усилителя. – Он навскидку глянул на Юрия из-под седых кудрей – теперь всякий раз встречал сына таким встряхивающим взглядом.
– Спасибо, Юрий Денисович, спасибо. – Мать приладила к ушам аппарат, улыбнулась, услыхав певучую сирену парохода. – Ну, расскажи, как проходил съезд.
– Какой съезд, маманя?
– Партийный, конечно.
«Уж не рехнулась ли она?» – Но Юрий тут же успокоился: лукавая веселинка играла в глазах матери.
– Значит, съезда не было? Вон что, а я-то, старуха, думала, революционная родина в опасности, значит съезд соберется. Оказывается, во сне я видела партийный съезд, – переглянулась с отцом. – Теперь в войну хорошее часто бывает только во сне.
– Какой же съезд в такой обстановке?
– Ленинское поколение собиралось даже в подполье.
Чутьем матери она разгадывала его настроение, мысли, ревностно обращалась к нему, как к должнику, со всеми своими горькими недоумениями, уже не в силах остановиться на полпути:
– Тяжелая будет дорога от Волги до народов Европы! При Ильиче, думается, не допустили бы такого.
– Но ведь его нет, зачем же эти пустые разговоры, маманя?
Жара веяла такая, что не различишь, от печи ли, от солнца в зените или от все еще горящего за садами города.
– Хорошие люди долго не живут – вот беда, – сказала мать.
Лицо Юрия окаменело, на сильном подбородке вокруг рта росисто заблестел пот.
– Разберемся потом, кто и как промахнулся. До самокритики ли, когда лапы врага сжали горло?
Что-то противное логике раздирало его душу, неотвратимо, в крови и страданиях вставал перед ним образ народа со своим, как рана, вопросом, без ответа на который невозможно было ни жить, ни сражаться: если теперь, потеряв целые республики с шахтами, заводами, хлебом, оставив врагу почти половину населения, мы все же надеемся сокрушить его, то почему же не могли сделать это в полной своей силе? Только ли нехваткой военного опыта можно объяснить то положение, в котором находятся народ и страна? Беспощадно Юрий загонял в глубину забвения этот образ залитого кровью, вопрошающего народа. Отец выводил Юрия из себя.
– Народ, народ! Сам догадываюсь, что от него все зависит. Но почему он очутился в трудных, невыгодных условиях борьбы? Огонь бы полыхал не на Волге, а у Берлина, и догорал бы в том огне фашизм. И Европу бы очистили от гадости. А теперь народу впору себя спасать.
Юрий сел на камень, строго посмотрел в лицо отцу.
– Думаешь, что говоришь, товарищ коммунист?
– Я-то думать не отвыкал, а вот ты, похоже, и не привыкал думать. Не испепеляй меня взглядом. Не топырь крылья, тени твоей не боюсь. Ленин не робел признаваться в ошибках партии. Верил в нее, в рабочий класс.
– Согласен, батя, надо быть требовательным, иначе будешь подлецом… Но сейчас ли искать виноватых? – Юрий резал с вызовом.
– Во-о-он как?! – удивилась мать.
– А не стесняемся правду сказать народу, мол, как бы в обморок не упал, а? – спросил отец.
– Какая же еще правда? Себя, что ли, высечь? Вы заговариваетесь, товарищи старики.
– А ты не договариваешь, товарищ молодой. Кто сейчас не разглядывает жизнь заново? Благо огня разложили много – светлынь! Видно стало такое, что в иное время ни в жизнь бы не заметил.
– И чего же ты увидел, товарищ Крупнов? – с холодным бешенством спросил Юрий.
Отец молчал. Оба они с тягостной рассеянностью глядели на Волгу. Самолеты пикировали на переправы, на перекрашенные под цвет суглинистых берегов пароходы, на баржи и паромы, зазелененные ветвями. Кипела Волга от бомбовых взрывов. Густо серебрила волну всплывшая кверху брюхом сгубленная рыба. Бойцы и ребятишки не успевали вылавливать даже осетров, огромных, с медным отливом полуживых сазанов, еще шевеливших раздвоенными на конце хвостами. Воронье пировало на провонявших тухлятиной отмелях. За всю-то свою вечную жизнь не знала Волга такой погибели…
И все-таки в разрушенном, спаленном воздушным флотом Рихтгофена городе тянули телефонные провода, восстанавливали водопровод, хлебные заводы. Перед запахом свежеиспеченного хлеба, кажется, отступал, особенно по утрам, тяжкий дух гари и пыли.
– Время то самое, и судьба та самая. Иной нету, давай, сын, не прикидываться подслеповатыми. Не было в нашем роду вертучих глаз и не будет. Пусть другие виляют глазами в поисках кустов.