Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 67
Все эти разноречивые чувства жили в нем во время изнурительного марша, обостряя и углубляя тоску неизведанной еще боли: погублено что-то несравнимо более необходимое и важное, чем его жизнь и жизнь этих несчастных пленных.
Перед тем как навсегда скрыться от него, трубы, похожие издали на только что погашенные, но все еще чадящие свечи, позвали его к себе. И в полусне ли, в бредовом ли жару взмахнул он руками и полетел через эти рвы, черные остовы сгоревших построек, через мятущийся огонь и дым туда, в зеленоватую тень старых ветел в изрубцованных латах коры…
Очевидно, он вывалился из строя, потому что ударом в спину его сбили с ног. Инстинкт самосохранения вскинул его на ноги, втиснул в качающиеся ряды пленных раньше, чем конвойный успел выстрелить в него, – пули сбочь дороги посекли махорчатые коричневые кочетки. Двое пленных взяли его под руки, вковали между собой в одну цепь.
– Ну что ты мятешься? Я терпел поболе, да покладистым остался.
– Не надо так, товарищ, – сказал другой. – Недолго они усидят тут. Земля горячая. Забегают, как тараканы на раскаленной сковородке.
Грустно-спокойная улыбка этого незапоминающегося, но чем-то значительного лица вернула Михаила к жизни.
– Не плачь, парень. Россия не пропадет.
VIII
Вечером на привале в сарае накидали пленным несколько снопов немолоченного овса. Михаил посмотрел, как его сосед ловко вышелушивает зерно, стал делать, как и он.
Сосед рассказывал о своих речниках, расспрашивал Михаила, откуда он.
– Тело наше они могут голодом сморить, побоями, но душу… Меня Силкиным зовут, а тебя?
– Знаешь, браток, оставь ты меня в покое, – сказал Михаил, умоляюще глядя в его курносое, с мелкими чертами лицо.
– Не имею права оставлять, ты же свой брат, рабочий. Не вижу, что ли? – Силкин прислонился щетинистым подбородком к уху Михаила: – И коммунист я… не бойся.
– Не хочу знать, кто ты. Только напрасно меня святым считаешь. Никогда я не лез в праведные и не полезу.
Михаил отодвинулся от Силкина. И хотя дыра в крыше была нацелена прямо на него и мелкий дождь беспромашно засевал лицо, он не ответил на зовы Силкина, манившего в сухой угол, ночевал мокрым. С этого раза Михаил избегал Силкина, а он – его.
Угнали далеко на шахты. Никаких отзвуков с фронта. Самоуверенно осели немцы на русской земле. Болтать не любят, умеют налаживать работу, грабить с точностью беспощадной. Михаил заметил, что давно наблюдает за ним заросший седеющей бородой коренастый человек. В забое Михаил спросил его:
– Какого черта тебе надо?
– Не серчай, дядя Миша, примечал я, что любишь ты коммунистов.
– Донести хочешь? Да, люблю. Ну и что тебе? За идеи люблю, за бесстрашие…
– За идею можно любить, идеи хорошие. Но уж больно много всяких примазалось, так что… А идеи, что ж, они и у Христа неплохие: человечность, правдивость, справедливость, жалость…
Бородатый брат был интересен, пока раскрывал христианское учение как основу европейской цивилизации и гуманизма. Михаил никогда не слыхал об этом учении из уст верующих. Проповеди атеистов отталкивали его тем, что излагали учение Христа карикатурно, властно требуя поверить им на слово, не размышляя. Некоторые атеисты-начетчики, которых ему часто приходилось слушать, ничего, кроме своего голого атеизма, не знали, и сердца их не болели в нравственных поисках. Бородатый брат однажды снял пилотку, и Михаил удивился, что при такой густой бороде может быть такая большая лысина, обнажавшая неправдоподобно белую кожу головы.
– Вспомни, дядя Миша.
– Это вы мне в дяди годитесь, – недовольно перебил Михаил, невзлюбив эту белую лысину. – И что вы привязались ко мне? За меня вы не будете жить, отчаиваться, радоваться, если, конечно, случай подвернется. Меня могут любить, обманывать при любом нравоучителе.
– Не постигну я тебя, Михаил батькович, – сказал бородатый, погасив пилоткой сияние своей лысины.
– В бога не верю.
– Но почему?
– Человек я, понял? А ты – сектант и насильник. И если ты еще есть – значит, человек пока зелен морально. Умного, наверное, совестно и опасно агитировать, пуская в ход высшую математику из трех пальцев. У меня свои внутренние вопросы, они не угрожают никому, кроме меня. И тебе их не разрешить.
В другой раз к Михаилу подошел вместе с бородатым еще один в лохмах бедолага. Холодное серое небо застыло в глазах его, он втягивал в плечи голову на тонкой шее, обратив конопатое ухо к голосу бородатого:
– Где совесть, там и родина, – говорил бородатый. – Не изменяешь совести – значит, не изменяешь родине. А Россия, что? Началась Россия давно, и не с Петра даже. И никому – ни немцам, ни японцам уничтожить ее нельзя. Ни один народ нельзя уничтожить. Россию не трогайте, братцы, она выше наших болячек, споров.
– А если Родина захочет наказать меня…
– Нагадил ей? – спросил Михаил, нацеливаясь взглядом в его конопатое ухо.
– А ты не нагадил? Все пленные виноваты.
– Всему свое предопределение, милый брат, – снова заговорил бородатый. – Как бы змея не трескала своих гаденышей, их все равно предостаточно остается, так что это есть закон природы. Родина сама знает, когда и чью жизнь на алтарь положить. Пусть нас загоняют после плена в Сибирь-матушку. И там люди, и на то предопределение. А ты, Ваньтя, не лезь, ради Христа, в пустоту, не ищи талана там, где не зарывал. Не в кармане он, а в душе. Никто не даст покоя и опоры, в себе найди. Вот Михаил тоже ищет в себе.
Михаил помолчал; что-то очень древнее вспомнилось ему: не то избенка в лесу, не то старик, схожий с пнем. И это его, а не немецкое. Русское.
Молодой едва выталкивал озябшим языком:
– Тут один вечор ходил вербовать в армию Власова. Освободим, говорит, Россию, немцев выпроводим долой, заживем частным сектором. Мне-то наплевать, какая там собственность, частная или общественная, я все равно не участник в паях.
– Кто же ты? Работал ведь? – сказал Михаил.
– В школе… Только, пожалуйста, политграмоту не вталкивайте в меня! Не приставайте с ножом к горлу, не вынуждайте считать Кумача выше Есенина, а драматурга Афиногенова мощнее Шекспира.
На другой день появился власовец. С подчеркнутой и потому особенно ненавистной Михаилу выправкой пристал к ним решительно:
– А вам некуда деваться, братья-славяне. В плену не помрете, дома упекут вас на Колыму в лучшем случае. Мы Родину не продаем. Окончится война, немцы уйдут к себе. Не знаю, какой строй установит народ, но знаю одно: колхозов не будет. Страна останется беспартийной на много лет. Мне жалко рядовых людей: они всегда страдали больше всех в религиозных войнах, в революции и контрреволюции.
Молодой с конопатыми ушами спросил удивительно вежливо:
– А теперь вы зовете нас стрелять из немецкого оружия в этих рядовых?
– Это ужасно. Но это недолго будет. Увидят наши нас – перейдут к нам. Иначе что же делать-то? Предлагайте, братцы. – И тут он перешел на шепот: – Германию нам не победить на этот раз.
Нервно сжимая пальцы, бородатый брат спросил:
– Так когда же мы Германию победим? – и похлопал по своей морщинистой шее. – Когда?
– Россия поднимется быстро, потому что за рынки ее, за ее симпатии будут драться и Европа и Америка. Золотым дождем польются займы.
Михаил шагнул к вербовщику, чуть согнув свою широкую, сильную шею.
– У тебя есть в России брат? – кротко спросил Михаил.
– Ну, допустим, есть. И что? – Офицер поднял брови.
– А если его убьют из немецкого оружия?
– Значит, вас еще не расстреливали свои.
– У меня три брата. В них стрелять не буду и тебе не позволю!
…Били власовцы Михаила спокойно, будто вытряхивали пыль из матраца.
Очнулся под дождем. Кто-то волок его по грязи. Спиной почувствовал ребристые доски. Желтый свет смыл мокрую темень. Из чьих-то рук схватил зубами кусок хлеба с опилками. Проглотить мешала горячая сухость во рту.
– Спокойнее. Как твоя фамилия-то, товарищ? – спросил Силкин. Но Михаил уже был в беспамятстве.