Лорд Джим - Конрад Джозеф. Страница 29
Казалось, подбородок его еще ниже опустился на грудь, а тело огрузло на стуле. Я готов был его спросить, что он этим хотел сказать, когда все его тело слегка заколебалось как бы перед словоизвержением: так легкая рябь пробегает по стоячей воде раньше, чем почувствуешь дуновение ветра.
– Итак, этот бедный молодой человек удрал вместе с остальными, – сказал он с величавым спокойствием.
Не знаю, что вызвало у меня улыбку; то был единственный раз, когда я улыбнулся, вспоминая дело Джима. Почему-то эта простая фраза, подчеркивающая совершившийся факт, забавно звучала по-французски… – S'est enfui avec les autres, – сказал лейтенант. И вдруг я начал восхищаться проницательностью этого человека: он сразу уловил суть дела, обратил внимание только на то, что меня затрагивало. Я как будто выслушивал мнение профессионала об этом деле. С невозмутимым спокойствием эксперта он овладел фактами, всякие сбивающие с толку вопросы казались ему детской игрой.
– Ах, молодость, молодость! – снисходительно сказал он. – В конце концов от этого не умирают.
– От чего не умирают? – быстро спросил я.
– От страха, – пояснил он и принялся за свой напиток.
Я заметил, что три пальца на его руке не сгибались и могли двигаться только вместе; поэтому, поднимая бокал, он неуклюже захватывал его рукой.
– Человек всегда боится. Что бы там ни говорили, но… – Он неловко поставил бокал. – Страх, страх, знаете ли, всегда таится здесь…
Он коснулся пальцем груди около бронзовой пуговицы; в это самое место ударил себя Джим, когда уверял, что сердце у него здоровое. Должно быть, он заметил, что я с ним не согласен, и настойчиво повторил:
– Да! Да! Можно говорить, что угодно; все это прекрасно, но в конце концов приходится признать, что ты не умнее своего соседа – и храбрости у тебя не больше. Храбрость! Всюду ее видишь. Я таскался (roule ma bosse), – сказал он, с невозмутимой серьезностью употребляя вульгаризм, – по всему свету. Я видал храбрых людей… и знаменитых… Allez!..
Он небрежно отпил из бокала…
– Понимаете, на службе приходится быть храбрым. Ремесло этого требует (Ie metier veux ca). Не так ли? – рассудительно заметил он. – Eh bien! Любой человек – я говорю, любой, если только он честен, bien entendu, – признается, что у самого лучшего из нас бывают такие минутки, когда отступаешь (vous lachez tout). И с этим знанием вам приходится жить, – понимаете? При известном стечении обстоятельств страх неизбежно явится. Отвратительный страх! (un trac epouvantable.) И даже тот, кто в эту истину не верит, все же испытывает страх – страх перед самим собой. Это так. Поверьте мне. Да, да… В мои годы знаешь, о чем говоришь… que diable!..
Все это он выложил так невозмутимо, словно абстрактная мудрость вещала его устами; теперь это впечатление еще усилилось благодаря тому, что, переплетя руки, он стал медленно вертеть большими пальцами.
– Это очевидно. Parbleu! – продолжал он. – Ибо, как бы решительно вы ни были настроены, простой головной боли или расстройства желудка (un derangement d'estomac) достаточно, чтобы… Возьмем хотя бы меня… Я прошел через испытания. Eh bien! Я – тот самый, кого вы перед собой видите, – я однажды…
Он осушил свой бокал и снова стал вертеть большими пальцами.
– Нет, нет, от этого не умирают, – произнес он наконец, и, поняв, что он не намерен рассказывать о событии из своей личной жизни, я был сильно разочарован. Тем сильнее было мое разочарование, что неудобно было его расспрашивать. Я сидел молча, и он тоже, словно это доставляло ему величайшее удовольствие. Даже пальцы его неподвижно застыли. Вдруг губы начали шевелиться.
– Так оно и есть, – благодушно заговорил он, – человек рожден трусом (L'homme est ne pohron). В этом загвоздка, parbleu! Иначе жилось бы слишком легко. Но привычка… привычка, необходимость, видите ли, сознание, что на тебя смотрят… voila. Это помогает справиться с трусостью. А затем пример других, которые не лучше тебя, и, однако, держатся бодро…
Он умолк.
– Вы согласитесь, что у молодого человека не было ни одной из этих побудительных причин… в тот момент, во всяком случае, – заметил я.
Он снисходительно поднял брови.
– Я не возражаю, не возражаю. Быть может, у этого молодого человека были прекрасные наклонности, прекрасные наклонности, – повторил он, тихонько посапывая.
– Я рад, что вы подходите так снисходительно, – сказал я. – Он сам лелеял большие надежды и…
Шарканье ног под столом прервало меня. Он поднял тяжелые веки – поднял медленно и как-то задумчиво, – иначе не скажешь, – и тогда-то я понял, что он собой представляет. Я увидел два узких серых кружка, словно два крохотных стальных колечка вокруг черных зрачков. Этот острый взгляд грузного человека производил такое же впечатление, как боевая секира с лезвием бритвы.
– Простите, – церемонно сказал он.
Он поднял правую руку и слегка наклонился вперед.
– Разрешите мне… Я допускаю, что человек может преуспевать, хорошо зная, что храбрость его не явится сама собой (ne vient pas tout seui). Из-за этого волноваться не приходится. Еще одна истина, которая жизни не портит… Но честь, честь, monsieur!.. Честь… вот что реально! А чего стоит жизнь, если… – Он грузно и порывисто поднялся на ноги, словно испуганный бык, вылезающий из травы… – если честь потеряна?.. Ah, ca! par exemple – я не могу высказать свое мнение. Я не могу высказать свое мнение, monsieur, потому что об этом я ничего не знаю.
Я тоже встал; и, стараясь принять самые учтивые позы, мы молча стояли друг против друга, словно две фарфоровые собачки на каминной доске. Черт бы побрал этого парня! Он попал в самую точку. Проклятие бессмысленности, какое подстерегает все человеческие беседы, спустилось и на нашу беседу и превратило ее в пустословие.
– Отлично, – сказал я, смущенно улыбаясь, – но не сводится ли все дело к тому, чтобы не быть пойманным?
Казалось, возражение было у него наготове, но он передумал и сказал:
– Monsieur, для меня это слишком тонко… превосходит мое понимание… Я об этом не думаю.
Он тяжело склонился над своей фуражкой, которую держал за козырек большим и указательным пальцами раненой руки. Я тоже поклонился. Мы поклонились одновременно; мы церемонно расшаркались друг перед другом, а лакей смотрел на нас критически, словно уплатил за представление.
– Serviteur! [15] – сказал француз.
Снова мы расшаркались.
– Monsieur…
– Monsieur…
Стеклянная дверь захлопнулась за его широкой спиной. Я видел, как подхватил его южный ветер и погнал вперед; он схватился рукой за голову и сгорбился, а полы мундира шлепали его по ляжкам.
Оставшись один, я снова сел, обескураженный… обескураженный делом Джима. Если вас удивляет, что спустя три года с лишним я продолжал этим интересоваться, то да будет вам известно, что Джима я видел совсем недавно. Я только что вернулся из Самаранга, где взял груз в Сидней: в высшей степени скучное дело, которое вы, Чарли, назовете одной из моих разумных сделок, – а в Самаранге я видел Джима. В то время он, по моей рекомендации, работал у Де Джонга. Служил морским клерком. «Мой представитель на море», – как называл его Де Джонг. Образ жизни, лишенный всякого очарования; пожалуй, с ним может сравниться только работа страхового агента. Маленький Боб Стэнтон – Чарли его знает – прошел через это испытание. Тот самый Стэнтон, который впоследствии утонул, пытаясь спасти горничную при аварии «Сефоры». Быть может, вы помните – в туманное утро произошло столкновение судов у испанского берега. Всех пассажиров своевременно усадили в шлюпки, и они уже отчалили от судна, когда Боб снова подплыл и вскарабкался на борт, чтобы забрать эту девушку. Непонятно, почему ее оставили; во всяком случае, она помешалась – не хотела покинуть судно, в отчаянии цеплялась за поручни. Со шлюпок ясно видели завязавшуюся борьбу; но бедняга Боб был самым маленьким старшим помощником во всем торговом флоте, а мне говорили, что девушка была ростом пять футов десять дюймов и сильна, как лошадь. Так шла борьба: он тянет ее, она – его; девушка все время визжала, а Боб орал, приказывая матросам своей шлюпки держаться подальше от судна. Один из матросов рассказывал мне, скрывая улыбку, вызванную этим воспоминанием:
15
ваш покорный слуга! (фр.)