Шандарахнутое пианино - МакГуэйн Томас. Страница 28

Ему было семнадцать. То были дни, когда он еще ходил повсюду на костылях, нипочему, и носил пистолет. Ехал на своем первом мотоцикле, хряке ранней модели, вырезанном ацетиленовой горелкой по контуру «харли-74» («Зовите его „харкли“, потому что он харкает, а не заводится».), к Эверглейдз-Сити с девушкой-семинолкой на заднем сиденье. В первую часть тех десяти дней, что они вместе путешествовали, она казалась так же ассимилирована, как стюардесса авиалинии: у нее было бикини, она ела дрянь из пакетиков, трахалась с жеманной сдержанностью и при этом издавала тот же самый «бип», который Болэн впоследствии слышал от маленьких метеоспутников. На мотоцикле он перевозил костыли, пистолет — в штанах. К концу путешествия жеманная сдержанность пропала во всех отношениях, чувствовал Болэн, она превратилась в аборигенку.

Она его научила вот чему: держи пистолет наготове, перемещайся по проселкам Болот ночью на первой передаче, только с ближним светом; когда засечешь кролика, врубай дальний свет, переключайся на вторую и «жми тонной на полную», пока не догонишь кролика, тут хватай пистолет, подстреливай кролика и останавливайся.

Затем аборигенка свежевала кролика, разводила костер и готовила его над язычками пламени, что освещали их лица, мотоцикл и пальметто. После этого начиналось питье виски и нездорового цвета игры.

Однажды ночью она растрясла его, чтобы увидел аллигатора, которого не нашли браконьеры: громадного красавца, все челюсти в шрамах от того, что ел черепах. Майами был невдалеке; но то было тыщу лет назад, когда еще «харли» уже был стар.

Нынче Болэн намеревался показать Энн, как оно все было. Зарождавшийся в нем кальвинизм не даст ему поделиться подробностями того, чему его учила девушка-семинолка. Исторически она была просто индеанкой, которая провела его по Болотам.

Никак не мог Болэн знать, что Энн расширит все его представление о слове «аборигенка» собственными пикантными штучками.

Камбла призвали в библиотеку, на место недавних засад с шариковыми ручками и заключительных совещаний отн.: проступков Болэна. Барыня Фицджералд созерцательно курила в эркерном окне, глядя через него на алчную иву, втайне нащупывавшую аппетитные стоки Фицджералдовой выгребной ямы. Фицджералд, повернувшись к повозке напитков, спиною к Камблу, руки его занимались чем-то незримым, словно у бейсбольного подающего, половчее примеривающего к мячу свою тайную хватку. Внезапно повернулся он, держа на весу один из своих коренастых хайболов для Камбла — подумавшего: «Десятника зовут выпить с хозяином», — и сказал:

— Дорогой наш Камбл.

Почему просто не принять факт, что ива — символ.

— Спасибо, — сказал Бренн.

— Что вы думаете об этом Болэне? — спросила барыня Фицджералд.

— Да ненаю вообще-то.

— Валяйте, — сказал Фицджералд, — обмозгуйте хорошенько: что вы на самом деле думаете об этом мерзавце.

— Есть у меня сомнения, — сказал Камбл.

Барыня Фицджералд хмыкнула.

— Вы так сервильны, Бренн. От этого мы к вам еще больше расположены. — Бренн подумал об автомобильных сервоприводах — как они вбирают силу двигателя и заставляют массивно вращаться колеса в учебных фильмах для начальной школы о США в движении.

— Бренн, — сказал Фицджералд, — у нас тоже есть свои сомнения. Но из-за Энн, которая, по сути дела, по-прежнему еще ребенок, вы это понимаете? по-прежнему еще ребенок, Бренн, из-за Энн этот парень вертит нами как хочет, и у нас вообще нет никаких средств воздействия на него. Его невозможно отвадить. Его нельзя никуда услать. Господи, я помню, как ухаживал за супругой, да я, к черту…

— Давай сейчас не будем об этом, дорогой.

— Верно, милая. Не будем упускать из виду мяч. …Э-э, Бренн, даже не знаю, как облечь это в слова… — Он повернулся к жене. — …но черт бы драл, милая, не расположены ль мы к Бренну?

Тут уж Бренн сразу уловил нить — его назначают зятем. Перед мысленным своим взором он покручивает шелковый оперный цилиндр; рядом в ложе Энн завороженно слушает, как дородный парняга в камзоле блеет: «Amour!»

— Да, Дьюк, еще как расположены.

— Бренн, позвольте мне сразу выложить мясо на стол. Эта птица держит нас чем-то вроде двойного захвата, поскольку Энн в данный момент лишь немногим лучше маленького ребенка. И, на таком вот уровне, с парнем этим наши руки связаны.

— Это уходит корнями в прошлое, — говорит барыня Фицджералд. — К нам в дом он проник как взломщик, знаете, рылся в баре с выпивкой и в чем не. — Фицджералд присмотрелся к ее лицу на предмет опрометчивости. — Нет, Дьюк, сейчас, — сказала она, заметив. — Бренну должно знать.

— Это правда, — медленно признал Дьюк.

— Как бы то ни было, мы хотели в это вас посвятить, — сказала она.

— Как бы подзудить вас, — сказал он.

— И вы тогда как бы посмотрите, что тут сможете придумать, — сказала она.

— Валяйте, допивайте свой хайбол, — сказал он.

— Вы его едва попробовали, — сказала она.

— Ох, черт, забирайте его во флигель, там допьете, — сказал он. — И принесете стакан, когда закончите.

14

И К. Дж. Кловис тоже теперь спал в своем передвижном доме; снял с себя две искусственные конечности. Поскольку недостающая рука и недостающая нога были с одной стороны его туловища, он, спя на животе, напоминал собою бумеранг. В снах своих он подергивался от счастья. Он видел, как башни его пересекают всю страну, всякая в пределах видимости другой. Он грезил о естественной гармонии, при которой безмолвная война летучих мышей с жучками оставляет по себе под деревьями на уровне ног тишь да гладь, где дамы лущат горох в погожий вечерок. Меж веками просвечивали лучинки белков, пока глаза его вращались под аплодисменты.

Два года назад Джордж опубликовал стихи Энн. То был подарок на день рожденья. Книжку отрецензировали в «Сумахе» — литературном журнале, который перехватил подписчиков у предшествовавшего издания «Дизель», журнала лесбийской апологетики. При новом взгляде на рецензию у Энн возникло такое сильное ощущенье способности синтезировать жесткие контуры опыта, что почти весь страх отъезда с Николасом испарился:

Трудно говорить о работе Энн Фицджералд, не упоминая об ощущении томления, времени и былой любви, что просачивается сквозь лучшие ее стихотворения. Это изысканные настроенья, что выдерживают даже самые конкретные — вплоть до грубых — детали. Вот из «Утраты лепестков» (Издания Джорджа Расселла, Малага, 1968):

«Рядом со мной в нашей постели
сон его прерывист:
Мы затянули с любовной игрой (-ами).
И в его метаньях
его
хрен
шлепнулся
изнуренно
В „позапедические“ тени
мышей и потерь».

В то время, когда перед поэзией встали раскол и смерть подлинного дара, совершенные грезы Фицджералд бьются прямо под кожей дискредитированного мастерства.

Книжку она бы давно показала Болэну, если б не колофон издателя. И на самом деле она не хотела, чтоб он знал, какая она умная. Больше того, у нее был особый интерес к тому, чтобы фотографировать его, когда он исполнялся самого пустого превосходства, когда рефлекторное мужское начало проявляло в нем худшее. Ничего личного, учтите; она гоняется за универсалиями.

В непосредственном будущем ей хотелось лишь намертво ровного обзора страны. Она желала ехать пассажиркой, как те ковбойские шалавы, каких видела во всякое время: те сидели под зеркалами заднего вида в пикапах. Простые национальные архетипы, вроде этих самых шалав, игроков в кегли и ротарианцев, вдруг, казалось, все заодно со всем вещным, возможно, так, как Леденс и не мог бы предвидеть. В такую эпоху, когда глупо быть друидом или краснокожим, есть все же некое утешение часа ноль от того, что ты — нечто достаточно крупное, чтобы вызывать презрение. Энн не терпелось стать шалавой, как какая-нибудь другая девчонка могла предвкушать свой первый год в Вассаре {177}. С чуть ли не германской тщательностью навела она свой прицел на то, чтобы стать доступной дешевкой — и ни в коей мере не разборчивой.