Искусство и его жертвы - Казовский Михаил Григорьевич. Страница 40
Вид на его шале открывался превосходный: зеленеющие ясени, мягко шуршащие кронами, островерхая крыша в черепице и ажурные решетки вокруг балкона и террасы. Узкие высокие окна и двери. Полосатые стены. Сразу захотелось взять этюдник, чтобы написать пейзаж. Я поделилась с Тургелем своим впечатлением. Он сказал лукаво:
— О, а что тебя ждет внутри!
— Что же? — Сердце мое забилось в предвкушении чуда.
— Поднимайся, увидишь.
Мы вошли в большую гостиную на нижнем этаже. Карточный столик, невысокий диван, пианино… И мольберт в углу!
Удивилась:
— Вы рисуете? Я не знала.
— Это для тебя, Диди. — Посмотрел на меня так, что я опустила глаза, не выдержав его взгляда.
— Для меня? Как сие понять?
Он ответил:
— Я хочу, чтобы ты здесь работала. Превратила гостиную в свое ателье. Я тружусь у себя в кабинете наверху, ты внизу — а потом вместе пьем чай. Разве не идиллия?
Улыбнулась не без ехидства:
— Вы неисправимый романтик, Тургель.
Он вздохнул:
— Есть немного… Ну, так что, согласна?
— Надо подумать.
Поднялись на второй этаж. Милый кабинетик и спальня. А с балкона открывался великолепный вид на окрестности, парк и нашу усадьбу. Наверху дышалось легко, воздух был такой сладкий, словно смазанный кремом. Я почувствовала его руку у себя на талии. Удивленно заглянула ему в лицо. Он, ни слова не говоря, мягко поцеловал меня в краешек губ и щеки, уколов бородой и усами.
— О, Тургель, что вы делаете? — прошептала я, вне себя от ужаса.
— Ничего, ничего, — ласково произнес писатель. — Это всего лишь невинный поцелуй…
— Нет, не совсем невинный… И потом… я не понимаю…
— Успокойся, девочка, я же ни о чем не прошу. Просто видеть тебя каждый день, работающей у меня в гостиной, пьющей чай на балконе и щебечущей о своих заботах… Больше ничего.
— Точно — ничего?
— Обещаю.
— Да, но мама… Вы всю жизнь любите ее… Разве нет?
— Безусловно, да. И любить не перестану до конца дней моих. Но ведь ты — ее часть. Никакого противоречия.
— Значит, вы меня любите, потому что я часть мамы?
Он помедлил.
— Трудно объяснить. Мне и самому не совсем понятно. Я люблю и тебя, и маму, и Мари, и Луи, и Поля… Вы моя семья. Вот и все.
Отвернувшись от него, посмотрела вдаль.
— Вы великий человек, и любовь ваша льстит любому… Только я хочу, чтоб меня любили не как часть чего-то, а как целое, без оглядки на кого бы то ни было.
— Разумеется, Диди, — отозвался Тургель печально. — Ты еще встретишь человека, кто полюбит тебя, как того заслуживаешь.
Снова повернула к нему лицо:
— Значит, это не вы?
Кончики его губ опустились книзу:
— Ну, конечно, нет. Был бы на двадцать лет моложе… А теперь? А теперь только восхищаться тобой на расстоянии. И порой невинно целовать в щечку. Ты позволишь?
— Позволяю.
Но внезапно мы бросились в объятья друг к другу и поцеловались пылко, горячо. А потом, словно испугавшись этого порыва, тут же отстранились. Я проговорила:
— Всё, всё, мне пора идти.
— Хорошо, иди, — согласился он, сам в немалом смущении.
Я сбежала вниз по ступенькам и, не помня себя от страха, устремилась прочь от шале. С твердой решимостью, что ноги моей больше здесь не будет.
Но уже на другое утро собралась работать за мольбертом у Тургеля в гостиной.
Всю весну 1875 года длилась наша сказка. Он действительно больше не пытался поцеловать меня так, как тогда на балконе, только изредка прикладывал губы или к щеке, или к виску. Наблюдал за мной с восхищением. Это внимание мне льстило, повышало самооценку. Я уже не боялась ходить к нему в шале. Иногда появлялась позже — он уже работал у себя в кабинете. Я кричала снизу:
— Доброе утро, Тургель!
Слышала в ответ:
— Доброе, доброе, Диди. Начинай, скоро я спущусь.
Наши чаепития на балконе никогда не забуду — мы болтали обо всем без утайки, он рассказывал о своих сердечных привязанностях в России, так и не ставших чем-то серьезным, я делилась своими страхами и надеждами. Это не были отношения дочери и отца, ученицы с учителем, исповедника и его прихожанки; но, с другой стороны, чисто дружескими тоже не могли бы считаться; я бы назвала их "дружеской влюбленностью" — l’amitié amoureux — то есть больше, чем дружба, но не выходящая за рамки дружеского общения. Он меня опекал и лелеял, как Бог-Отец. Я была, словно Дева Мария. Не хватало лишь непорочного зачатия…
Но, конечно, так не могло продолжаться долго. Мама все разрушила. Заподозрив неладное, строго меня спросила, оказавшись со мною наедине:
— Что вы делаете с мсье Жаном в его шале?
Я пожала плечами:
— Ничего недостойного, мама. Я пишу этюды внизу, он творит у себя наверху. А потом на балконе чаевничаем.
— Поклянись, что ничего более.
— Всем святым клянусь. — И перекрестилась.
— Хорошо, поверю. Тем не менее не могу не заметить, что со стороны это выглядит крайне неприлично.
— Отчего, мама?
— Ты не понимаешь? Молодая девушка каждое утро посещает дом неженатого пожилого мужчины. Просто какой-то нонсенс.
— Ты считаешь, молодой девушке не дано дружить с пожилым мужчиной?
Мать поморщилась:
— Да, теоретически допускаю… Но я знаю жизнь. Рано или поздно это все равно кончится постелью.
— Ах, мама!..
— Да, моя наивная. Правде надо смотреть в глаза.
— Обещаю: в нашем случае этого не будет.
— Обещай мне другое: ты прекратишь к нему ходить.
— Нет, пожалуйста! — Я сложила руки молитвенно.
— Ты должна. Я требую. — И смотрела на меня гневно. Может, ревновала? Или просто опасалась за мою честь?
Но и я оказалась непреклонна:
— Обещать не стану. Не хочу.
— Нет, я требую, Диди.
— Дай собраться с мыслями… Я тебе скажу позже.
— Так и быть, подумай как следует.
Неизвестно, как бы сложилось все в дальнейшем — или она бы смягчилась и мои посещения шале продолжались бы еще долго, или я уступила бы ее воле, но моя мать пошла дальше и имела аналогичный серьезный разговор с Тургелем. Он, в отличие от меня, не оправдывался и не заверял ее в платоническом характере наших отношений, а сказал задумчиво (знаю это с ее слов): "Может, в чем-то ты и права. Может, лучше действительно положить этому конец, во избежание необратимых последствий… А тем более мне пора в Россию — там скопилось много дел. Я уеду скоро. И вернусь, наверное, к концу года. Время все расставит по своим местам". И, склонившись, поцеловал ее руку.
Утром, дня через два, ничего не зная об их разговоре, я пошла в шале, но наткнулась на закрытую дверь. А садовник, мсье Фернан, подстригавший поблизости кусты, пояснил:
— Так они уехали вчера пополудни.
— Как уехали? Почему уехали?
— Не могу знать, мадемуазель Клоди. Только собрались в одночасье, я видел. И с большими саквояжами — видимо, надолго.
— Даже не простился…
Села на скамейку и, закрыв ладонями лицо, разрыдалась.
ПОЛИНЕТТ
Мы с Терезой недолюбливали друг друга с самого начала — ей казалось, что Гастон достоин лучшей пары, нежели я, и лишь деньги моего отца как-то примиряли свекровь со мною. А когда родились дети (ее внуки), несколько смягчилась, не ругала меня за глаза и в глаза, как прежде. Но сквалыжный характер никуда не денешь — все равно бурчала себе под нос: то ей не то, это не так, руки у меня растут не оттуда, ничего не умею — ни приготовить, ни навести порядок, ни нашлепать малышей за проказы. А Гастон никогда не вмешивался в наши перепалки, если же Тереза обращалась к нему: "Ну, скажи, скажи, что она не права!" — соглашался всегда: "Да, Полетт, ты, по правде говоря, не права". Их было двое против меня одной — дети маленькие не в счет.
И вообще у Гастона с матерью наблюдалась некая подсознательная связь, неразрывная и прочная: и она молилась на отпрыска, и сынок подчинялся ей во всем. Оба не могли друг без друга. Муж Терезы и отец Гастона бросил их много лет назад и завел новую семью, а со старой не общался, не давал ни сантима на воспитание их ребенка. Женщина служила в замке де Надайка горничной, получала гроши, и они едва сводили концы с концами. Но сумела вырастить сына, дать ему минимально необходимое образование и устроить на стекольную фабрику. Здесь он сделал для себя неплохую карьеру — за каких-то десять лет из простого рабочего-стеклодува превратился в мастера, а затем в помощника управляющего, а затем в самого управляющего. По работе у него был цепкий ум и хорошая деловая хватка. Но зато в быту, дома, оставался тем же самым маменькиным сынком, что и в детстве. Дома палец о палец не ударил, только отдыхал и пил легкое вино, за него мы делали все с Терезой. К детям Гастон относился без особой приязни — нет, любил, конечно, все-таки наследники, продолжатели рода, человеку положено размножаться, вот и он не хуже других, но ни книжек им не читал, ни во что с ними не играл, большей частью прогоняя их от себя: "Всё, всё, идите, папа устал на фабрике и ему надо отдохнуть". Впрочем, отдадим должное: никогда не наказывал, не бил, даже голос не повышал; большей частью смотрел равнодушно.