Собрание сочинений в 15 томах. Том 14 - Уэллс Герберт Джордж. Страница 22

— Но зато она живая! В гостиной есть душа. А в этом шик! Чего же иного мог ты ожидать от меня? Между прочим, все в восторге. Даже эти твои английские приятели широко раскрывают глаза, едва переступив порог… Но, дорогой мой, ведь ты только что с дороги! Ты еще даже виски не выпил! Ах! Лучший сюрприз ты найдешь в своей комнате. Нет, я ничего тебе сейчас не скажу. Это должен быть настоящий сюрприз!

9

День этот потому, быть может, так запечатлелся в моей памяти, что тогда я впервые измерил всю необъятность задачи, которую взял на себя, собравшись пересоздать Долорес на свой лад. С того дня я пытаюсь произвести эту операцию, все с меньшей убежденностью и абсолютно безрезультатно. Но лишь вчера вечером я отдал себе отчет в том, что это длится уже тринадцать лет.

Быть может, неумело и весьма непоследовательно, но зато усиленно я старался в течение всего этого времени отыскать такой модус совместного существования, чтобы мы стали настоящей семьей, причем ни я не был бы стерт в порошок, ни она чрезмерно стеснена. Мои усилия, однако, никогда не были планомерными, никогда мне не удавалось избрать определенную и последовательную линию поведения, ибо я никогда не был в состоянии определить свое отношение к Долорес. Порой она казалась мне веселой проказницей, а порой ужасающе докучливой. Порой она была чем-то случайным, а порой чем-то вполне существенным. Если бы даже она сама хотела приспособиться ко мне, я должен был бы чувствовать себя сбитым с толку.

Я и не подозревал, что у Долорес такое множество давних подруг: теперь они сгруппировались вокруг нее. Появились даже какие-то школьные подруги времен Монте-Карло, поселившиеся теперь в Париже. Все эти дамы старались перещеголять друг друга в элегантности и неестественности. Они любили беседовать очень громко и очень доверительно о делах высшего света. Только тогда я постиг, насколько большую роль в жизни женщины играют подруги юных лет и приятельницы давних дней. Долорес не была привязана ни к одной из них, ни одну из них не уважала, но попросту жить не могла без их вынужденного признания, изумления и зависти. Их влияние, их непререкаемые суждения обо всем, что касалось нарядов, прислуги, финансов и манер, помогали ей создать себе какой-то жизненный идеал. Я сделал этот вывод на том основании, что, когда я ввожу в наш дом людей другого склада, в частности англичан, обладающих совершенно иной шкалой ценностей, короче говоря, когда я меняю зрителей, Долорес тут же меняет спектакль. Впрочем, хотя она с величайшей легкостью схватывает новые примеры для подражания, она отнюдь не склонна забывать о старых. Долорес прибавляет одни к другим, но первенство оставляет за прежними. Усилия мои должны были оказаться тщетными также и потому, что я чересчур прямолинеен, в то время как Долорес чрезвычайно сообразительна. Она сразу учуяла, что мои попытки представляют собой известную форму критики в ее адрес, и, уязвленная, тотчас же мобилизовала весь арсенал своих защитных средств.

Словом, я сыграл весьма комичную роль в этих напрасных и предпринятых без внутренней убежденности попытках «дедолоризации». Вместо того, чтобы измениться, Долорес еще больше сделалась собой. Как же я мог допустить, что моя супруга, родной стихией которой была поза и откровенная рисовка, захочет прислушаться к людям, в чьей среде позерство и самовосхваление приобрели донельзя утонченный характер?! Я ввел в наш парижский дом моих английских знакомых, захватил Долорес с собой в Шотландию, позаботился о приглашениях на уик-энды в английские усадьбы. Трудно теперь подсчитать, сколько я предпринял тогда таких попыток, и указать их точные даты. В наши дни издатель отчасти разделяет с литераторами известные светские привилегии, тем паче, что все больше аристократических пальчиков покрывается чернильными пятнами; я старался, чтобы приглашения, адресованные мне, касались также и моей жены. Но Долорес была для всех хозяек дома гостьей трудной, агрессивной и повергающей в недоумение. Она входила в эти дома в раздраженном, оборонительно-наступательном состоянии духа. Она пыталась шокировать, дразнить и ослеплять людей этого мира — все шло в дело: и крикливый голосок и эксцентричные туалеты. Нет, она не намеревалась чему бы то ни было научиться от этих людей, она старалась поразить их — и только. Порой она бывала совершенно несносной, но я должен ей отдать должное: порой бывала весьма забавна. На второй или третий год нашего супружества я, по-видимому, был уже порядком измучен монологами Долорес и вдобавок никак не мог примириться с ее обыкновением излагать, нисколько не понижая голоса, в гостиной или за столом самые интимные подробности, касающиеся моей собственной особы. И, несмотря на это, я порой искренне забавлялся, когда Долорес во всем блеске своей ошеломляющей оригинальности появлялась в каком-нибудь типично английском обществе.

Помню, например, наш визит в Клинтон Тауэрс; мы приехали рано и позавтракали в кругу семьи, вместе с тремя дочерьми хозяйки дома и их гувернанткой. Мою Долорес что-то дернуло заговорить о Сафо и о только что запрещенной книге «Кладезь уединения». Выражалась она при этом столь ясно и недвусмысленно, что в некий миг наставница вдруг издала какое-то короткое отчаянное восклицание и быстренько выпроводила из столовой своих воспитанниц, причем кушанья остались почти не тронутыми.

— Теперь, — сказала леди Гаррон, как мне показалось, довольно мрачным тоном, — теперь мы можем говорить свободно.

А Долорес как ни в чем не бывало продолжала развивать свою тему.

Мне запомнился также один разговор, который она вела с англиканским епископом, бывшим миссионером; забыл только, где это происходило. Всякий раз, когда она встречала миссионера, католика или протестанта — все равно, она подвергала их перекрестному огню вопросов, пытаясь вытянуть из них кое-какие пикантные подробности о матримониальных обычаях дикарей. Особенно ее занимало, почему это христианские миссионеры требуют, чтобы туземцы прикрывали свою наготу. Именно во время этого разговора воцарилась мгновенная тишина, и я услышал, как Долорес осведомляется:

— А теперь скажите мне, ваше преосвященство, только искренне, что именно вы стремитесь прикрыть — нехватку или избыток?

Духовные лица всегда действуют на Долорес возбуждающе, с полной, впрочем, взаимностью. Помню другой случай, когда я с ужасом услышал пронзительный вопль некоего духовного лица:

— Я воистину предпочел бы не разговаривать об этих предметах!

Я никогда не узнал также, о чем именно спросила Долорес маститого Главного Раввина во время званого приема в Париже. Знаю только, что старичок дрожащим от негодования голосом ответил ей:

— Если бы зэньсцина, подобная вам, явилась меж сынов Израиля, ее побили бы камэньями. Ка-мэнь-я-ми

Допускаю, что Долорес пустилась в чрезмерно рискованные подробности.

Она так никогда и не соизволила приспособить свои наряды к атмосфере английских усадеб и не хотела прислушиваться к моим аргументам в этом вопросе.

— Милый мой Стини, — говорила она, — ты мещанин, книготорговец, коммерсант. Ты не разбираешься в этих делах. От француженки — а для здешних дам я француженка — они ожидают чего-то из ряда вон выходящего.

Если от нее действительно ожидали чего-то из ряда вон выходящего, то она не обманывала ожиданий. Для парижанок из круга Долорес английские усадьбы суть страны мифические. Для самой Долорес они всегда оставались легендой, хотя ей случалось в них бывать. Француженки полагают, что британские леди массу времени уделяют спорту — «ле спор» — и, следовательно, в женских нарядах непременно должно быть нечто спортивное, смягченное, естественно, известным кокетством. Кроме того, Британия считается родиной пледов — «ле плэд». Этой уверенности я обязан тем, что в сокровищнице памяти моей сохранился живописный образ Долорес, появляющейся в полдень на террасе в Шонтсе в роскошной версии костюма шотландского горца и клетчатом пледе клана Стюартов. Все было на месте: и шотландская юбочка, и кожаная сумочка, и орлиное перышко на бархатной шапочке. Живо вспоминается и другой случай, когда избранной темой была, очевидно, охота, и Долорес явилась в алом охотничьем рединготе, с громадными золотыми пуговицами и в бархатном кепи. А после полудня она носила сладострастные длинные платья, так называемые «ти-гаун», а также множество колец, ожерелий, брошек и браслетов, браслетов, браслетов.