Калитка в синеву - Димчевский Николай Владимирович. Страница 8

Сахаров погладил бороду и улыбнулся каким-то своим мыслям.

— Бродяжничаем мы здесь, ищем бокситы, железо, места для гидростанций… И вдруг из-за двух столетий выглядывает Миллер и говорит: «Я видел на той скале всадника».

Сахаров щелкнул пальцами по переплету, блеснувшему стертым золотом.

— Я иногда думаю, что самое значительное изобретение — это книга. Удивительный аппарат для передачи слова через века. Так прост и непрочен вроде бы. А плывет сквозь время, проходит все пороги и камни, и костры иной раз, и пожары минует… Если б мог заниматься сидячей работой, обязательно обзавелся бы библиотекой. Все четыре стены заставил бы полками. Из остальной мебели, пожалуй, купил бы стол, раскладушку…

Огарок оплывал. Нож под ним светился красным. На другой стене шевелился огромный профиль геолога. Большая рука в медных волосках бережно прикрывала книгу, распростершую крылья и готовую лететь. Может, она уже и летела и задумавшийся Сахаров видел, как ее страницы листают неведомые люди, как переплет гладят чьи-то далекие пальцы и буквы отражаются в глазах, которые откроются через сотни лет…

VII

Такая у нас работа, что утром не знаешь, где будешь вечером, и уж совсем неведомо, куда тебя занесет завтра. Да и как можно знать, если выходим на рассвете по розовой воде, по зеркалу, в которое впаяны берега. Через часок потянет ветерком, рябь острыми клиньями перехватит реку, и скоро волны замашут белыми крыльями, шибанут по борту, ливанут в лодку ушат пенистой воды, разбушуются, разойдутся — не чаешь, как поскорее пристать к берегу, развести костер да высушить одежду и бумаги, в которых точно написано, где мы должны сейчас работать…

Иной раз поедешь на полчаса, а вернешься чуть не через сутки. Вот как-то ночью надо было отвезти геолога из нашего отряда в деревню, где стояли геофизики, — пятнадцать минут езды. Я чай не допил, поставил кружку у огня, чтоб не остыла. Ночь светлая от луны. Воздух чист, как стекло. А подплыли к середине реки, там туман. Плотная белая стена светится в ночи. Я даже опешил, не решаюсь врезаться. Пошел вдоль стены. Удивительно: справа в чистом воздухе костер красным цветочком горит на берегу и каждый листок видно в кустах, а по левому борту протягиваешь руку — ладонь пропадает в тумане. Он так отвесно поднимается ввысь, перегородив Ангару, что кажется плотиной, возведенной за один вечер.

Врезались в него. Дохнуло густой сыростью. Ничего не разобрать, лишь из черной пучины поднимаются белые змеи. Луна за спиной замутилась, расплылась, как молоко по воде. Стараюсь держать лодку прямо, чтоб выйти к деревне. Прибавляю обороты, а все кажется, что стоим на месте: воды за бортом не видно. Плывем, словно по облакам, и голос мотора глохнет, как в пуху. Верный курс, нет ли?.. Заплутаться ничего не стоит: ширина здесь километра три.

Когда справа дрогнули красноватые огни, не поверилось. Потом подумал, что самоходка стоит на якоре. И после уж оказалось: окна. Одни окна висят в тумане и светятся. Геолог прыгнул на берег и сразу пропал.

Назад двинулся по луне. «Если, — думаю, — она была за спиной, то теперь должна светить в лицо». Плыл долго, и все ничего. Не кончается туман. Чую, заблудился посреди реки. И бензин на исходе: бачок вечером не заправлял. И чудно, и боязно. В тайге заблудиться понятно, а на реке…

Вдруг показалась баржа, на мачте замутнелся фонарик. Я принял ее за ленинградскую экспедицию — они вечером пристали чуть ниже наших палаток. Я и подходить не стал, обрадовался, что свои рядом, всматриваюсь, не покажется ли костер. Но тут опять фонарик на мачте и бортовой огонь. Подошел ближе — наливная самоходка. Совсем не туда занесло. А ведь рулил прямо по луне… Как обманывает она.

Что делать? «Поверну снова к деревне, поплыву, — думаю, — вдоль берега. Хоть и дальше, да вернее».

Скоро засветилось желтое окно. Я решил: деревня, а это паузок [6], и торчат из-за борта рогатые коровьи морды. Если б не свет в каюте, перепугаешься от неожиданности. Посреди реки вдруг топот копыт и сплетение рогов, и мычание, тупо глохнущее в тумане.

Кричу на паузок. Сонно по-домашнему скрипнула дверь. Вышел человек в белой рубахе и, зевая, спросил:

— Свежей рыбки нет?

Вот как. Правый берег-то совсем в другой стороне, чем казалось. Мурыжит меня туман, играет в прятки, водит, как сома, на поводке. Зло берет, а злиться не на кого. Кое-как выбрался к деревне. Прошел ее. Серым привидением выступила скала в устье реки. Теперь недалеко до лагеря.

И тут заглох мотор. Кончился бензин. А течение навстречу, а туман еще гуще, и скала совсем рассеялась. Подхватит речонка лодку, отнесет на середину Ангары… Скорее поднимаю мотор, берусь за весла. Так и пробултыхался до утра…

Теперь тоже. Летели на три дня, а застряли не знаю на сколько. Все из-за погоды. Распрощались с Сахаровым в жаркий, ясный вечер. Вертолет забросил нас на базу и ушел. На аэродроме стоял самолет. Договорились с летчиком, что завтра улетим, и завалились спать в конторе.

Дождь начался ночью. Он скребся в стекло, позванивал по лужам, булькал пузырями. Сквозь сон мы услышали его канительную песенку. Услышали и проснулись.

На рассвете в контору пришел Савинов, начальник здешней поисково-разведочной партии. Потихоньку перешагнув через нас, он пробрался к столу, достал карту и долго рассматривал ее, барабаня пальцами и вздыхая.

Дело худо. Вчера еще, не успели мы добраться от вертолета до конторы, узнали, что отряд поисковиков не вышел из тайги. Кончился последний срок, а они не вышли. Значит, и не могли выйти.

Странное волнение поселилось в груди. Тревога сама собой, а это совсем особое волнение. Со вчерашнего вечера не дает оно мне покоя. Зародилось оно вот как. Мельком увидел я на столе Савинова список людей, которые были в заплутавшемся отряде. Шесть фамилий, и среди них Павел Галкин. Так зовут мужа Веры…

Толком о нем никто мне не мог рассказать, но знали, что семья у него где-то на Ангаре. Это он. Я не сомневался, что он. Понимаю: нет ему до меня дела. Не знает он меня и не узнает. Но волнение не покидало, не отпускало.

Самое же непонятное то, что постепенно я начинал думать о нем, как о знакомом человеке, попавшем в беду. Это было необъяснимо, но это было. Словно какой-то дальний родственник, которого никогда не видел, но которому надо помочь.

Непонятное чувство опасения встретиться и желание помочь заполняли меня, рождали волнение, колотившееся у сердца. Все вокруг стало тревожным, напряженным и ломким.

Посмотришь на Савинова — и во все вселяется тревога: звук капели, точно нервный стук пальцев; дизель на краю поселка издыхает уныло и тяжело; пила на лесопилке воет с причитаниями, надрывно. Звуки сплетаются и виснут в сырости утра, вливаются в дом, прокалывают сердце.

Рядом на стеллаже, почти у самого пола, кусок боксита, похожий на гречневую кашу в сметане. Теперь он видится другим. Просвечивают сквозь него переходы по болотам и тайге в комариной жаре северного лета. Проглядывают гари и топи, глухие дожди и туманы, и все ненастья, и все напасти, и все радости нашедших его людей. Весь труд собирается в обломке породы, в капле, отцеженной из многих дней поисков.

Не разговаривая и не расспрашивая ни о чем, мы потихоньку сворачиваем спальники. В контору собираются люди.

За окном в сырой кисее стоит самолет. Он похож на большую зеленую рыбу, уснувшую среди водорослей.

Пришел летчик — пружинистый, легкий парень в шелковой рубашке и щегольских брюках. Он кажется чужаком среди наших порыжелых ватников и сапог.

Савинов поднял на него глаза, не отпуская пальца от карты.

— Придется лететь, Миша. Они недалеко. Покрутись, поразведай.

Мы видим, как у зеленой рыбы дрогнули плавники, как она поплыла через аэродром и скрылась за лесом. От ожидания что-то горит в душе и остается усталость. Ни говорить, ни слушать не хочется. Только смотреть на блеклое, низкое небо, на провисшие бока облаков, цепляющих березы и лиственницы. Это оттого, что никто не знает, почему они не вышли. Почему? Неизвестно почему.