Россия распятая - Глазунов Илья. Страница 149

Тут совсем ничего не объяснено, тут нет исторической правды; тут даже и правды жанра нет, тут все фальшивое.

С какой бы вы ни захотели судить точки зрения, событие это не могло так произойти: тут же все происходит совсем несоразмерно и непропорционально будущему. Тициан, по крайней мере, придал бы этому Учителю хоть то лицо, с которым изобразил его в известной картине своей «Кесарево Кесареви»; тогда бы стало тотчас понятно. В картине же г. Ге просто перессорились какие-то добрые люди; вышла фальшь и предвзятая идея, а всякая фальшь есть ложь и уж вовсе не реализм. Г-н Ге гнался за реализмом».

Николай Николаевич Ге удивительно верно, до щемящей боли в сердцах зрителей, передал одиночество Иуды, оставшегося на ночной дороге и смотрящего вслед уводимому стражей Тому, кого он предал. Выход Христа из дома, где была тайная вечеря, словно излучает таинство лунной ночи, полной мистического смысла и глубокого религиозного чувства. Меня всегда поражал «Христос на Голгофе», несмотря на то, что это неоконченное произведение.

Но картины «Распятие» или «Что есть истина?», с моей точки зрения, далеки от воплощения образа Христа, Сына Божьего, и сути евангельского повествования. В образе Христа Спасителя угадываешь истерическую боль и забвение основ православного русского искусства, ушедшего от величавого образа Того, чьим именем названа наша цивилизация. Не случайно масонская доктрина, включающая в себя положения теософии, видела и видит в Христе лишь одного из великих учителей человечества и основателя христианства. Это Лев Толстой оказал на Н.Н. Ге, как мне думается, пагубное влияние: теряя в душе образ Христа, художник видел в нем лишь мятущиеся страдания русского интеллигента, и это привело к тому, что Россия потеряла еще одного великого художника. Превратившись в исправного толстовца, Ге стал больше заниматься деятельностью «прогрессивного помещика», и его все дальше и дальше уводили от высокого предназначения русского художника его «братья», неизвестные нам…

Проповедь Льва Толстого, заставлявшего не бороться со злом силою, а создавать коммуны и лечиться трудом, на многих оказывала самое тлетворное воздействие. Из русских писателей в ХХ веке только двоим были оказаны великие всемирные почести – Льву Толстому и Максиму Горькому. Один – «зеркало русской революции», другой«жаждал бури». Они оба отдали все силы уничтожению самодержавия и «свинцовых мерзостей» русской национальной жизни. Достоевский же победил мир вопреки воле темных сил «мировой закулисы». Его светоносную проповедь по сей день пытаются исказить и замолчать. Но трудно замолчать правду, как трудно тучам закрыть свет солнца!

* * *

Я горжусь тем, что в меру своих скромных сил проиллюстрировал почти все важнейшие произведения великого писателя. В моей работе над образами Достоевского мне помогал Петербург, люди, которые меня окружали, желание вникнуть в суть вопросов добра и зла, терзающих нашу жизнь. Когда мне было 25 лет, я создал три столь волнующих меня образа: князя Мышкина, Настасьи Филипповны и Рогожина и начал работать еще над одним – Неточки Незвановой.

Как я уже упоминал, ключ к образу князя Мышкина дала старая фотография моего дяди Константина Прилуцкого, которого в семье называли князем Мышкиным. Каким аккомпанементом к основной идее «неудавшегося христианства» вплетается в действие романа реально дошедшая до нас историческая правда событий, разворачивающихся не только в Петербурге, но и в столь любимом мною Павловске! А Настасья Филипповна… Она загадочна, как загадочна вообще душа женщины. В ней переплетается образ, я бы, сказал, «красоты страшной силы» с мистическим реализмом чувства любви, преданности, своеволия, истерического накала – словом, все, что было свойственно женщинам, которых любил Достоевский. Это его тип женщины…

Вместе с тем этот образ вечной женственности, как сказал бы Гете, не может быть понят вне атмосферы Петербурга. Я помню выражение глаз некоторых женщин, в которых был в ту пору влюблен. Помню присущую им тиранию любви и таинственной нежности. Трагична и бездонно опасна душа Евы, которая внимала внушениям Сатаны и дала Адаму вкусить плод от древа познания добра и зла… И мы потеряли Рай.

Считаю, что в мировой литературе нет более сложного и волнующего образа, чем Настасья Филипповна. Она как больная птица, не могущая лететь; она и жертва, и насильница.

Каким могучим контрастом князю Мышкину вылеплена фигура бешеного в своей страсти, по-русски беззаветно, до смертной черты любящего женщину купца Рогожина! Думая над этим образом, я почему-то нашел некоторые его черты в фактуре лица у друга моих юных лет художника Евгения Мальцева, который,… правда, давно перестал быть моим другом. Жил он тогда (не по совпадению ли?) недалеко от Подьячевской улицы, на берегу канала, в районе, где томились и страдали многие герои Достоевского. Там же, на Подьячевской, находится мой самый любимый дом с невероятно мрачным колодцем двора, который с моей точки зрения, воплощает всю атмосферу жизни униженных и оскорбленных, мятущихся героев петербургских романов Достоевского.

Я помню, как приехал в Москву в музей Достоевского, расположенный в квартире, где некогда жил отец писателя. Это одна из памятных дат в моей жизни: мне посчастливилось тогда познакомиться с великим русским интеллигентом, писателем и историком – петербурговедом Николаем Павловичем Анциферовым. Да, с тем Н. П. Анциферовым, который написал лучшие книги, посвященные нашему великому городу. Сегодня почти все знают их: «Душа Петербурга», «Петербург Достоевского», «Быль и миф Петербурга». Годы репрессий и советских лагерей не сломили его. Меня поразили его серые, как Нева в белую ночь, глаза, моложавое лицо с большим лбом мыслителя, тихий задумчивый взгляд, выразительность которого подчеркивали белоснежная борода и усы». «Он сам как персонаж Достоевского. Редко теперь встретишь такое лицо», – думал я, расставляя на полу музея три принесенные иллюстрации к «Идиоту».

Четвертой была чуть позже сделанная работа одному из самых любимых мною пронзительных творений Достоевского – «Неточка Незванова». В темноте петербургской комнаты трепетно горит свеча. Маленькая девочка с ужасом ощущает близость мертвого тела. Ребенок и смерть… Работая над этим образом, я вспоминал дни ленинградской блокады, нашу ледяную квартиру и все то, что мне довелось пережить самому, будучи почти сверстником Неточки Незвановой. Выставил я также на суд Николая Павловича и сотрудников музея Достоевского вертикальный холст, изображающий моего любимого писателя, стоящего облокотившись на чугунный парапет на набережной канала смотрящего в ветреные сумерки на плывущие воде весенние льдины. За Достоевским рваное сумеречное небо и громады мрачных наемных домов…

В зале музея воцарилось молчание. Я с волнением ждал реакции на расставленные работы, выполненные черным соусом [78] и пастелью. Тишину нарушил спокойный вопрос Николая Павловича: «Сколько вам лет?» – «Двадцать пять», – ответил я. «Вы родились в Петербурге?» – «Да», – подтвердил я затаив дыхание. Добрая и грустная улыбка озарила лицо Анциферова. Обращаясь к сотрудникам музея, он произнес: «Это феноменально. Считаю это лучшим из того, что сделано в области иллюстраций к произведениям нашего любимого классика. Им место в музее. Сопереживание художника с писателем потрясает. Из иллюстраторов Достоевского я любил до сих пор только одного художника, которого считаю гением, – он посмотрел на меня, – Добужинского. Его „Белые ночи“…».

Директор музея Галина Коган – маленькая женщина с живыми одухотворенными глазами, приветливо улыбаясь мне, подвела итог: «Я согласна с Николаем Павловичем. Мы не можем выпустить эти работы из музея. Они должны находиться здесь, но так как вы студент, то мы не можем заплатить больше трехсот рублей за работу. Суммы выше – прерогатива министерства культуры». Я залепетал, что хотел бы подарить эти работы, но Николай Павлович, отечески положа мне руку на плечо, произнес: «Вы должны согласиться принять эти деньги, ибо, судя по всему, вы нуждаетесь. Возьмите их и постарайтесь посоревноваться с Добужинским. Я уверен, что у вас „Белые ночи“ должны получиться по-своему. – И, ободряюще посмотрев на меня добавил: – Я бы на вашем месте не искал натуру для Мечтателя. Нарисуйте себя. У вас самого лицо петербургского мечтателя». Опустив глаза долу, вспотевший от волнения, я не знал, куда деваться от смущения – столь высокой была оценка моих студенческих работ Н. П. Анциферовым.

вернуться

78

Черный соус – удивительный по возможностям тона жирный уголь. Нет для меня прекраснее материала для графических работ, чем глубокий и мощный «соус». По богатству и тоновому звучанию дерзну сравнить его со скрипкой Паганини.