Дело о картине Пикассо - Константинов Андрей Дмитриевич. Страница 25

Из приемной и кабинета Обнорского донесся дружный хохот с ясно различимым рокотанием шефа и звонким смехом Каракоз. Что там Агеева говорила про романы? Настроение, поднятое известием о беременности Горностаевой, стало возвращаться на прежнюю, нулевую отметку. Чтобы притормозить этот процесс, я схватила тексты, которые нужно было завизировать, и, не прощаясь с Обнорским, который, кстати, очень просил меня зайти к нему, села в машину и поехала в бильярд-клуб. Катая в одиночку шары в тщетной надежде загнать хоть один из них в скромную по сравнению с размерами шара лузу («американку» я не любила, а в русский бильярд играть толком пока не научилась) и попивая безалкогольное пиво (гадость редкостная!), я в тот вечер была, наверное, главной достопримечательностью клуба. Ибо ко мне с разного рода советами и предложениями подходила масса людей. Надо сказать, что предложения были на редкость приличными. Последнее из них озвучил молодой человек, наблюдающий за порядком в клубе. Пряча глаза, юноша предложил мне:

— Может, вам в другой день попробовать? А то уж не везет, так не везет… Выпейте безалкогольного коктейля за счет заведения!

Признав, что в словах моего собеседника есть резон, я отложила кий и благосклонно приняла бокал с какой-то гремучей смесью, залпом выпила ее и поехала домой. Петька остался ночевать у школьного приятеля. Телевизор смотреть не хотелось, к видеокассетам я с некоторых пор испытывала отвращение. Решив устроить себе праздник моей «маленькой, но все-таки души», я занавесила окна, застелила кофейный столик салфеткой теплого песочного цвета, открыла банку с оливками, откупорила «Мартини». Ананасовый сок был вынут из холодильника, ароматизированные свечи на сделанном по заказу напольном подсвечнике зажжены. Я приготовилась, как говорит моя подруга Лера, к разврату. Однако только мое тело было помещено в мягкое кресло, а рука протянута к треугольному фужеру с «Мартини», как предвкушение праздника прервал звонок в дверь. Вообще я ничего не имела против фуги Баха, мелодия которой была запрограммирована в наш звонок. Но сейчас она прозвучала как-то особенно торжественно. Я бы даже сказала, судьбоносно. Решив не прятать мини-праздничный стол от посторонних глаз (если гость нежелательный — посмотрит, поймет, что пришел некстати, и поскорее уйдет, а если кто-то из друзей — просто присоединится), я пошла открывать дверь, гадая, кого же принесла нелегкая. Удивлению моему не было предела. За дверью стоял Обнорский. С цветами и шампанским. Зрелище не для слабонервных.

Признаться, в начальную пору работы в Агентстве, когда Обнорского я знала еще очень приблизительно, я поддавалась на его мужское обаяние. Окруженный ореолом героизма, о котором в определенный период года напоминала полученная им контузия, известный писатель, прославившийся к тому же своими журналистскими расследованиями, слыл еще и отъявленным сердцеедом. Вокруг постоянно судачили о его романах. Однако мне казалось, что ни к одной женщине он не испытывал серьезного чувства — такого, которое бы и мучило, и радовало, и уничтожало, и поднимало до небес. Была ли причина этого скрыта в его прошлом или же он просто был не способен на такое, я не знала. Иногда я думала, что он просто несчастный человек. Может, он, сильный мужчина, боится такого чувства, считая его проявлением слабости? Или из гуманных соображений не подпускает к себе женщину близко — вечно занятый работой он не может дать ей того душевного тепла, о котором мечтают большинство из нас? Впрочем, Обнорский был настолько неоднозначен, что эти предположения могли быть на следующий день опровергнуты.

Не скрою, что в пору полувлюбленности в Обнорского я даже иногда представляла себе картину, которая явилась мне в этот вечер. Мне казалось, что все его казарменные идиотские шутки, глумливые улыбочки и скабрезные высказывания по поводу женщин — наносное и показное. Сильные мужчины не позволяют себе плохо думать о женщинах. А он был сильным. Иногда Обнорский позволял себе расслабиться — и становился умным рассказчиком, с тонким чувством юмора, восприимчивым к движениям души. Но стоило собеседнику, вернее, собеседнице, повести себя точно так же — Андрей тут же закрывался и становился таким, каким был обычно: властным, безапелляционным, солдафоном и мужланом. Одна девушка, до смерти влюбленная в Обнорского и признавшаяся ему в этом, когда он подвозил ее до дома, в ответ на его глумливое: «Ну тогда раздевайся!», сказала ему: «Ты ходишь по моей душе, не снимая обуви…» Помоему, это отражало суть взаимоотношений Обнорского с женщинами.

Подобным образом он пытался вести себя и со мной. То с кнутом, то с пряником он настойчиво проникал в мою душу. Но, хотя вот уже столько времени самые разные люди болтали о нашей близости с Обнорским, между нами не было ничего интимного. Сальные шуточки, фамильярные поглаживания и похлопывания, даже поцелуи в щечку или лоб — да. Ничего большего. Я не могла позволить человеку, которого, в общем-то, уважала, но чьи манеры и способ общения мне претили, проникнуть в мою душу, чтобы он топтался там, не снимая обуви. Я подозревала, что Андрей знал об этих моих установках. В нашей с ним ситуации, что называется, нашла коса на камень. Я — человек уступчивый, но у меня есть свои принципы.

Обнорский недоумевал: с какими-то рубоповцами-рецидивистами и голландскими адвокатами я могу переспать через несколько дней после знакомства, а с ним, спустя столько лет, — нет. Это и задевало его, и разжигало «спортивный интерес», и даже подчас заставляло мучиться в поисках ответа на вопрос «почему?». Наши с ним отношения напоминали поединок. Укол в его пользу, укол — в мою. Сдаваться на милость Обнорского не имело смысла. Я уже давно отказалась от мысли, что, отдавшись душой и телом Обнорскому, смогу этой жертвой — а для меня такой шаг был бы жертвой — заставить его навсегда стать таким, каким он бывает очень нечасто…

Но сейчас, когда я увидела Андрея стоящим в дверях и обеспокоенно вглядывающимся в глубину моей квартиры, в голове моей мелькнуло: «А вдруг?» Ведь не просто же так он притащился сюда, на окраину города, ближе к ночи? Не для того же, чтобы бросить к моим ногам цветы и распить со мной шампанское? Период «букетно-конфетных» отношений у нас уже давно миновал.

Видя смятение в моих глазах, Обнорский нерешительно (что для него не характерно) спросил:

— Ты не одна? — И застыл в ожидании ответа. Я видела, как заходили желваки на его скулах, как в нетерпении он сжал в руках несчастный букет.

— Одна. — Я посторонилась. — Проходи.

Андрей вошел в квартиру, заглянул в гостиную. Увидев одинокий фужер с так и не пригубленным «Мартини», спросил, без обычного своего подкалывания:

— Выпиваешь? Одна? Случилось чего?

Потом, не дожидаясь ответа, сел в кресло. Осматриваясь вокруг, заметил:

— Уютно у тебя. Не по-мещански уютно. И ты в домашнем халате тоже уютная. Жаль, что ты на работу так не ходишь. — Обнорский говорил мягко, но не вкрадчиво — без желания спровоцировать.

Моя настороженность стала куда-то уходить. Видеть Андрея в этом кресле, в доме, где давно нет любимых мужчин (Петрушу я в расчет не беру), было как-то странно. Но мне эта картина явно пришлась по душе. Хотя, наверное, еще сегодня утром я бы себе такое и представить не могла — не только как возможность, но и как желаемое.

То, что Обнорский не делает никаких телодвижений по отношению ко мне, тоже было странным. Чтобы разобраться со своими мыслями, я направилась на кухню:

— Нарежу лимона.

Солнечные кружочки аккуратно ложились на доску под моим ножом. Внезапно я почувствовала прикосновение его губ к своей шее. Оно было таким бережным, что у меня перехватило дыхание. Повернув меня за плечи, Обнорский прижал мое лицо к своей широкой груди, терпко пахнущей туалетной водой «King». Я казалась себе маленькой в кольце его сильных рук. Мне было хорошо. Я готова была так стоять хоть до скончания века. Мои слабые возражения вроде «Воспользовался беспомощным состоянием потерпевшей» были мною же отметены. Внезапно дыхание Обнорского стало учащенным. Мышцы напряглись, руки стали блуждать по моему телу…