Наставники Лавкрафта (сборник) - Джеймс Монтегю Родс. Страница 44
Рассказывая Гроуз о той мерзкой сцене с Флорой у озера, я привела ее в недоумение, сказав, что потеря этого качества сильнее огорчит меня, чем усиление. Так я выразила владевшее мною тогда горячее чувство: видели дети что-либо или нет (ведь это еще не было точно доказано), я предпочитала, безопасности ради, остаться во всеоружии. Я была готова узнать худшее из того, что удалось бы выяснить. На тот момент худшим было сознание, что глаза мои могут быть запечатаны, когда их глаза широко открыты. И вот теперь я убедилась, что так оно и есть, и с моей стороны было бы кощунством не возблагодарить Господа за такое достижение. Увы, тут имелась одна сложность: я возблагодарила бы его всей душой, если бы не столь же сильная убежденность в скрытности моих учеников.
Как могу я ныне восстановить этапы развития моей странной одержимости? Порою, находясь рядом с детьми, я могла бы поклясться, что буквально в моем присутствии, но вне моего восприятия, им наносили визиты те, кого они знали и приветствовали. В таких случаях лишь то, что мое вмешательство может причинить им больше вреда, чем вмешательство призраков, удерживало меня от взрыва эмоций. «Они здесь, здесь, вы, маленькие плуты, – хотелось мне закричать, – вы не сможете отрицать это сейчас!» Но маленькие плуты отрицали это, наращивая объем общительности и нежности, в кристально чистой глубине которой лишь изредка, подобно рыбке в ручье, проблескивало насмешливое сознание своего превосходства.
Сказать по правде, потрясение проникло в мою душу глубже, чем я полагала, в ту ночь, когда, ожидая обнаружить под звездами Квинта или мисс Джессель, увидела мальчика, чей покой охраняла, а он тотчас, там же на месте, обратил ко мне тот милый взгляд, прежде обращенный вверх, с которым играл отвратительный призрак Квинта, прячась на башне.
Что касается страха, то это мое открытие испугало меня сильнее, чем все прочие, но именно благодаря напряжению нервов я смогла сделать дальнейшие выводы. Порой они изводили меня настолько, что я, улучив момент, запиралась у себя и проговаривала вслух те соображения, которые могли привести к окончательному ответу, испытывая одновременно и невероятное облегчение, и новый приступ отчаяния. Я рассматривала задачу и так и этак, металась по своей комнате, но всегда срывалась и начинала выкрикивать имена этих чудовищ. Едва они слетали с моих губ, я говорила себе, что должна каким-то образом связать их с чем-то бесчестным, если уж мне придется, произнося эти имена, совершить неслыханное для любой классной комнаты нарушение негласного правила деликатности. Потом я говорила: «У детей хватает воспитанности, чтобы молчать, а ты, пользуясь таким доверием, имеешь наглость говорить!» И я чувствовала, что краснею от стыда, и закрывала лицо руками. После этих тайных сцен я пускалась в безудержную болтовню, благополучно поддерживая разговор, пока не наступало мгновение колдовской, ощутимой тишины, – не знаю, как иначе это назвать – странный, головокружительный подъем (или спуск? – я подыскиваю слова!) к тишине, к замиранию жизни, независимо от того, какой шум мы в тот момент производили; я различала его сквозь вспышки веселости, ускоренный темп декламации или ударные аккорды пианино. Это означало, что те, чужие, появились здесь. Хотя они не были «тихими ангелами», по французской поговорке, они «пролетали», заставляя меня дрожать от страха, что их юные жертвы услышат новое послание из ада или увидят еще более яркие образы, чем те, которые те сочли достаточными для меня.
Труднее всего было избавиться от жестокой мысли, что, сколько бы ни видела я, Майлс и Флора видели больше – что-то ужасное и непредсказуемое, – из-за того, что жуткое общение началось уже давно. Такие мгновения, естественно, ненадолго оставляли на поверхности холодок, который мы чувствовали, но красноречиво скрывали; после нескольких повторений мы все трое так замечательно наловчились, что почти автоматически отмечали окончание инцидента одними и теми же движениями. Поразительно, что дети всякий раз не забывали поцеловать меня, как бы невзначай, по привычке, и обязательно кто-то из них задавал драгоценный вопрос, спасавший нас от многих осложнений. «Ну когда же он приедет? Как вы думаете, мы должны ему написать?» – мы выяснили опытным путем, что эти вопросы как нельзя лучше устраняли возникшую неловкость. «Он» – это, конечно же, был их дядюшка с Харли-стрит; мы усердно разрабатывали теорию, что он вот-вот прибудет и присоединится к нашему кружку.
Невозможно было меньше поощрить развитие подобной доктрины, чем этот господин, но если бы не она, мы лишили бы друг друга возможности разыгрывать самые изящные из наших сценок. Дядя им никогда не писал – назовите это эгоизмом, но это входило в программу его лестного доверия ко мне; ибо один из способов, какими мужчина платит наивысшую дань уважения к женщине, – это радостное соблюдение им священного закона собственного комфорта; и я считала, что соблюдаю данный мною обет не обращаться к нему, когда давала воспитанникам понять, что их письма – просто милые литературные опусы, слишком удачные, чтобы отправлять их почтой; я собирала эти письма – они хранятся у меня доныне. Сочетание этого правила с тем, как меня дурачили предположением, что дядюшка вот-вот навестит нас, усиливало сатирический эффект ситуации. Можно было догадаться, что дети знали, насколько эти разговоры – больше, чем почти все прочее – неприятны для меня. Однако, оглядываясь в прошлое, я считаю наиболее удивительным тот факт, что, несмотря на мое душевное напряжение и торжество детей, терпение мне ни разу не изменило. Воистину, думаю я сейчас, велико было их обаяние, если я в те дни не возненавидела их! Могло ли все-таки прорваться мое отчаяние, если бы облегчение задержалось? Вопрос напрасный, ибо облегчение вскоре настало. Правда, облегчение это было подобно щелчку лопнувшей струны или прорыву грозы после душного дня. Но по меньшей мере это была перемена, и она настала внезапно.
Однажды воскресным утром, по дороге в церковь, Майлс шагал рядом со мной, а его сестра – впереди, ближе к миссис Гроуз, но в поле моего зрения. День выдался ясный, бодрящий, первый такой после дней непогоды; ночью подморозило, и под ярким осенним небом, в прохладном воздухе колокольный звон звучал почти весело. Странно, что именно в тот момент я неожиданно и очень кстати задумалась над тем, почему мои воспитанники так послушны. Почему они никогда не возмущались моим неумолимым, постоянным присутствием? До меня как-то дошло, что я, по сути, пришпилила мальчика к своей шали и, с учетом того, как детьми руководили до моего приезда, мои приемы могли показаться мерами против возможного бунта. Я была вроде тюремщика, предупреждающего разные неожиданности и побеги. Но на самом деле это – я имею в виду их великолепную покорность – было лишь частью особой, отвратительной системы. Ради воскресенья мальчик надел костюм, сшитый портным его дяди, который, пользуясь полной свободой, умел творить красивые жилеты и понимал, что идет к лицу такому красивому ребенку; и теперь право Майлса на независимость, обусловленное его полом и статусом, стало так очевидно, что, вздумай он потребовать свободы, я не могла бы ничего возразить. Революция казалась неизбежной, но почему-то лишь в тот час я впервые задумалась над тем, как должна буду поступить, когда она случится. Я говорю о «революции», потому что теперь фраза, произнесенная им, представляется мне звонком к подъему занавеса перед последним актом ужасной драмы, ускорившим наступление катаклизма.
– Послушайте, дорогая мисс, – сказал он с очаровательной улыбкой, – не знаете ли вы, будьте любезны, когда же я вообще-то вернусь в школу?
В письменном виде фраза выглядит вполне безобидно, а уж на слух, произнесенная нежным, звонким голоском, беззаботно, она создавала у любого слушателя, но особенно у его вечной гувернантки, впечатление, будто он осыпает вас розами. В его интонациях было нечто, непременно «цеплявшее» людей, и меня он в тот раз зацепил так крепко, что я замерла на месте, словно одно из деревьев парка вдруг упало поперек дороги. Наши отношения мгновенно изменились, и он отлично понял, что я это уловила, хотя и не стал ни на йоту менее искренним и очаровательным, чем обычно. Я чувствовала, что, не найдя сразу нужного ответа, уже позволила ему обрести некое преимущество. Я все мешкала, подбирая слова, и у него было достаточно времени, чтобы продолжить, после минутной паузы, с той же обаятельной, но не убедительной улыбкой: