Путешествие в Элевсин - Пелевин Виктор Олегович. Страница 22
– И?
– Он попросил определить термин. Я сказала, что это презрение и ненависть к женщине…
Рыба замолчала.
– Он, наверно, спросил, к какой именно женщине? – предположил я.
– Нет. Он попросил объяснить, что такое женщина. Я не поняла коварства. Вот, думаю, дурак. Начала отвечать и впала в трансофобию. А это по тем временам считалось даже хуже мизогинии – сразу кирдык всей репутации.
Была полифоничной, а стала токсичной. Мой уд напоминает об ошибке – это мой способ попросить прощения у транс-людей, которым я причинила боль.
– Неужели вы покинули мир из-за такой малости?
– Нет, – сказала рыба. – Со временем я бы избыла токсичность. Но изменилась общая ситуация на суше.
– О чем вы?
– Видите ли… Мы думали, что будем посылать полезные сигналы мировому добру. А на нас начали строчить тупые доносы провинциальному злу. Ну вот буквально за мнения и мемчики. Прямо дышать опасно стало. Вдруг какому-нибудь дебилу с повесткой не понравится? Я даже на исповедь раз пошла, так на душе накипело…
Рыба опять замолчала. Я подумал, что расспрашивать дальше невежливо, но все же не удержался:
– И что случилось?
– Батюшка меня спрашивает: «не судите, да не судимы будете» – о чем это? И сам же отвечает: не изрекай суждений и не будет у тебя судимостей. Серафим Саровский ясно заповедал: «молчанием же большие грехи побеждаются». Пусть, говорит, в говно те ныряют, кто с этого живет. Уж на что они знают, где там красные линии, где зеленые, а где голубые, и все равно косяками тонут. А тебя, дочь моя, муж кормит. Он тебе, глядишь, и банку оплатит, если под монастырь его не подведешь. Занырни, говорит, под корягу поглубже и претерпевай… Банки я в итоге дождалась. А вот выныривать стало некуда.
Она казалась трогательной и по-своему симпатичной. Хотелось сказать ей что-то ободряющее, но неловкие слова могли ее обидеть – обычный риск при работе со сложными идентичностями. Я такого не хотел, поэтому лучше было перейти к делу.
– Вы в курсе, о чем я хочу поговорить?
– Да, – ответила рыба. – У вас есть литературный алгоритм, натренированный на «Преступлении и Наказании».
– Именно, – сказал я. – Ну и вообще на русском каноне.
– Но в высшем приоритете были Достоевский и Набоков, верно? А потом уже все остальное. Разметку я изучила. Карбоновый заквас. Странно, но объяснимо.
– Простите, о чем вы сейчас?
– Мне, если так понятнее, показали схему, по которой его тренировали. Шкалу приоритетов.
– Очень хорошо, если вы уже изучили вопрос, – сказал я. – Вы представляет, чего от него ждать?
– Как чего, – ответила рыба. – Очередного опуса.
– Какого именно?
– Тут можно только догадываться. Следуйте за мной, я покажу вам свой проплывад…
Она перекинула свое удилище так, что огонек оказался далеко перед ней – и поплыла к нему, содрогаясь юбчатыми колоколами. Выглядело это весьма изящно – как будто перехваченная корсетом дама в багровом платье вальсировала на старинном балу, и ее шелка переливались в сиянии свечных люстр.
Я последовал за ней.
Мы проплыли ржавые ворота с полукруглой кованой надписью (она слишком заросла морской капустой, чтобы ее можно было прочесть) и устремились в загадочную полутьму.
Расщелина, по которой мы плыли, постепенно потеряла свою лохматую неухоженность и превратилась в подобие бульвара. Заросли водорослей теперь напоминали о земных аллеях. В них горели флюоресцирующие звезды, и в праздничных разноцветных огнях чудилось что-то новогоднее.
Чем дальше мы уплывали, тем замысловатее становились морские кусты. Я узнавал в зеленых конусах, цилиндрах и сферах подобия человеческих фигур. Они делались все детальнее – и скоро я уже не мог оторвать взгляда от этих зеленых изваяний, колышущихся на подводном сквозняке.
Это была настоящая зеленая анимация. С левой стороны бульвара росли мужские фигуры, а с правой – женские. Нагибаясь друг к другу, они соприкасались над нашими головами.
– Ничего не узнаете? – спросила рыба.
– Ага, – сказал я. – Парень с топором слева – Раскольников, а справа старушка… Ну да. А теперь Раскольников уже старый, а старушка… Она теперь совсем маленькая. И у Раскольникова не топор, а сачок… Почему?
– Потому что это уже не Раскольников, – ответила рыба. – Это Гумберт Гумберт. Можно соединить эти два романа в один, осмыслив «Лолиту» как сиквел «Преступления и Наказания». Старуха умирает и возрождается. Ее роль формально другая, но за внешней мишурой видны те же безжалостные челюсти мировой мизогинии и шовинизма. Раскольников делает с процентщицей в сущности то же, что Гумберт с Лолитой, понимаете?
– Что именно?
– Объективирует для своего наслаждения. Просто оно в одном случае духовное, а в другом плотское, и технология объективации различается. Но Гумберт – это состарившийся Раскольников. Он со старухой как бы в противофазе…
– Да, – сказал я, разглядывая зеленые фигуры. – Тут довольно понятно показано… Я не помню, кто этот Гумберт, но можно догадаться, что за фрукт. Вы, может быть, прикрыли бы это…
– Никогда. Все дело именно в предельной обыденности зла. И даже, если угодно, в известном его обаянии… Вот представьте – ограбление удалось, Раскольников выехал в свободный мир, легализовал средства и дал волю фантазии. И тут-то его встречает возродившаяся нимфеткой старушенция. Если соединить два текста в один, станет видна механика патриархального насилия целиком… Пока ты юная, тебя преступно растлевают, а когда старая, убивают топором, и так из жизни в жизнь… Причем, обратите внимание, фальшивая папиросница, то есть, если буквально, влагалище для папирос, подносимое Раскольниковым старухе – это и есть то самое нежное розовое устьице, о котором он грезит в качестве Гумберта. Таков мизогинический символ якобы исходящего от женщины великого обмана, хотя обманывает – причем во всех смыслах – как раз сам мужчина со своей размокшей в унитазе папироской. Фрейд немедленно увидел бы в одном влагалище указание на второе, а во втором на первое, символический язык здесь несомненен… Я уже не говорю о том, что сначала Раскольников заложил у старухи часы, только подумайте… Время и кровь.
– Да, – сказал я, глядя на кусты, – время и кровь…
– Я сейчас готовлю лекцию для мобилизованных улан-баторов, – продолжала рыба. – Может, им будет легче, если они пройдут через искупление сознательно…
– Кто вам водоросли стрижет? – спросил я, решив сменить тему.
– Никто не стрижет, – ответила рыба. – Так оплотняются мыслеформы. Я вижу то, о чем подсознательно думаю. А увиденное в свою очередь наводит на новые мысли… Я не утверждаю, что очередной роман вашего алгоритма будет о Раскольникове и Лолите. Или о старухе и Гумберте. Я просто размышляю вместе с вами над разметкой.
– Подождите, – сказал я. – Речь идет не о романе. Алгоритм литературный, да. Но сейчас он занимается не литературой, а общим целеполаганием. Ставит, так сказать, задачи. Ведет за собой. Каких неприятностей можно ожидать?
Изощренные зеленые непристойности по краям проплывада стали увядать, и вокруг опять залохматилась морская капуста.
В этот раз рыба думала долго.
– Сложный вопрос? – спросил я. – Нужно больше информации?
– Нет, – сказала она. – Литература есть отражение национального духа, а дух целостен и неделим. Он полностью выражает себя в каждом великом творении национальной культуры. В «Преступлении и Наказании» есть все, что нам нужно. Этого примера хватит.
– Одного примера? – удивился я. – Разве можно строить такой важный анализ на одной книге?
– Вы слышали про сеть Индры?
– Нет. Что это?
– Индийская легенда. У бога Индры была сеть с жемчужинами в ячейках. В каждой жемчужине отражалась вся остальная сеть и все прочие ее жемчужины. Стоило внимательно разглядеть одну – любую – и сеть становилась видна вся. Вы сами видели – в «Преступлении и Наказании» отражается «Лолита» и наоборот. Полностью, во всех деталях – если вы знаете, под каким углом посмотреть. В каждом шедевре национального канона он виден целиком. Можно взять любой сигнатурный текст и сделать выводы на его основе. Они, как показывает опыт, будут весьма точны. Я называю это фрактальным рассечением.