Брехт - Копелев Лев Зиновьевич. Страница 2

Он хотел закрепить это видение, чтобы не гасло. Так возникло стихотворение.

И в нем, как в зерне, таящем колос, живые черты многих будущих стихов. Он полюбил то дерево, хотел удержать неудержимое. Словами, размеренными строчками стала его живая тоска по бессмертию. И до последних дней будет он так же пристально, ласково, ненасытно глядеть на деревья, и его стихи будут вырастать из них, как свежие побеги, как раскидистые ветви...

Пройдет еще пять лет, став студентом и солдатом, он сочинит наивно-серьезные стихи «О лазанье по деревьям»:

...Выбирайте большие деревья, которые по вечерам
Чернеют, медленно колыша ветви.
И дожидайтесь ночи в их листве.

Позднее уже известный поэт и драматург напишет «Утреннюю речь, обращенную к дереву Грин». В ласковых, задумчивых стихах то же простодушное созерцание и то же ощущение живой связи с природой. Поэт вежливо разговаривает с деревом, называя его по имени, обращаясь на «вы» к нему, одиноко растущему в городе.

Сегодня желтое солнце светит сквозь ваши голые ветви,
Но вы все еще смахиваете слезы, Грин?
...Вы сегодня, должно быть, устали?
Извините мою болтовню,
Трудненько небось вам было вытянуться так высоко
Здесь, в тесноте между этих домов.
Гак высоко вы забрались, Грин,
Что гроза вас легко находит, как нынешней ночью.

Он будет вспоминать о деревьях и в скорбных, напоенных горечью стихах, когда станет изгнанником, когда вторая мировая война затемнит все окна его родины и радио каждый час будет сообщать о победах гитлеровских войск.

Что это за страшное время, когда
говорить о деревьях едва ли не преступно?
Ведь это значит умалчивать о стольких злодеяниях.

После долгих лет изгнания он приедет в размозженный, испепеленный Берлин, и первое стихотворение, которое он напишет, вернувшись на родину, будет посвящено старому тополю, чудом уцелевшему среди закопченных руин на Карловой площади.

Если б он завел герб — а почему бы поэтам и не иметь гербов, как у рыцарей? — в нем было бы дерево: дуб, или бук, или сосна — густая крона, могучий ствол, сильные корни. А на ветвях огонь — жаркий, светлый и неугасимый, огонь, сжигающий одни ветви, пока другие отрастают.

* * *

Октябрь 1914 года. Уже два месяца война. Август гудел и клокотал медным громом оркестров, воинственными песнями, воплями «хох» и «ура», топотом лилово-серых колонн. Тогда и у него закружилась голова от песен, от криков, от речей, от пестрых плакатов и огромных букв на газетных листах.

Напору беспорядочных мыслей, неразберихе пестрых ощущений можно было сопротивляться, только начав писать. Слова на бумаге выравнивались, подтягивались, как солдаты в строю. Возникали связи, порядок, и мысли тоже становились отчетливее, ровнее, вразумительнее.

Написанное он отнес в газету. И впервые в жизни увидел свои слова напечатанными. Они приобрели нежданную значительность, став четкими черными строчками, так заманчиво и таинственно пахнущими кисловато-скипидарным дыханием газетного листа, бок о бок с величавыми словами военных сводок, рядом с огнедышащей скороговоркой телеграмм и фронтовых корреспонденций. «Заметки о нашем времени» он подписал «Бертхольд Эуген». Прошло всего два месяца, но ему уже смешно вспоминать, что он тогда насочинял о неизбежности войны, как восхищался «серьезностью» и «скромностью» кайзера, «сознающего свою тяжкую ответственность»...

Правда, редактор потом говорил, что эти «Заметки» рассердили некоторых читателей: нельзя так писать о кайзере — и недостаточно почтительно и похвалы скорее похожи на иронию, кайзер, мол, так миролюбив, что «его за это высмеивали». И речи его будто бы «совершенно лишены самоуверенности». Кто поверит, что это написано всерьез?

В сентябре несколько старшеклассников ушли добровольцами. На вокзале была шумная толпа. Музыка. Флаги. Речи. Пели «Германия превыше всего» и «Стража на Рейне». Директор гимназии и преподаватель истории говорили «к рождеству победоносные войска великого кайзера, увенчанные победной славой, вернутся к родным очагам».

В гимназических коридорах мальчишки наперебой рассказывают о лихих атаках прусских улан, о неудержимой баварской пехоте. Говорят, что завидуют отцам и старшим братьям, которые колотят наглых лягушатников-французов, коварных бельгийцев, варваров русских и торгашей англичан. Поют:

Каждым ударом — француз,
Каждою пулею — рус!

Прыщавые герои хмурятся, как жаль, что они еще молоды, не успеют, война скоро кончится. Но проходят недели, и сообщения с фронтов становятся все более тусклыми. На западе, во Франции, «германские войска приостановили свое наступление, отражают контратаки превосходящих сил противника». А тем временем казаки скачут по Восточной Пруссии.

В газетах пишут о героях, которые «рады умереть за кайзера и отечество». Рады умереть? Какой идиот может радоваться смерти?

«Боже, покарай Англию», — пишут на плакатах, на пивных кружках, на туалетной бумаге. А он поет под гитару баллады Киплинга, читает друзьям его стихи о храбрых английских солдатах, насмешливых, сильных, уверенных в себе.

Французов называют исконными врагами, велят их ненавидеть и презирать. А он восхищается Наполеоном, сочиняет музыку на слова Вийона и читает друзьям стихи Бодлера, Верлена, Рембо...

О русских говорят, что они дикари, жестокие и невежественные, что они не могут создать ничего своего, кроме самовара, тройки и водки. А он рассказывает друзьям о Толстом, о Достоевском.

Ему уже шестнадцать лет. Гимназические учителя считают его скрытным хитрецом, а друзья — простодушным добряком. С чужими он молчалив, диковат, угрюмо застенчив, с приятелями — весел и разговорчив. И со всеми старается быть вежливым, покладистым. Но не терпит, когда его хотят подчинить, когда не убеждают, а заставляют верить и слушаться. Тогда, чем настойчивее пристают, тем он упорнее противится, чем назойливее повторяют одно и то же, тем злее он сомневается. Дома велят быть опрятным, следить за одеждой — ведь уже взрослый. И он, как назло, забывает о мыле, о чистых воротничках, о ваксе для ботинок.

2 декабря 1914 года «Аугсбургские последние известия» впервые опубликовали его стихотворение, тоже подписанное «Бертхольд Эуген». Печальное, горькое стихотворение, совсем не похожее на военные стихи тех лет.

Поздней ночью, слышны еле-еле,
Провода телеграфные пели
О тех, кто убит на поле битвы.
Тишина у врагов, у друзей — везде.
Только матери плачут тихо
И там и здесь...

В первые дни войны его увлекли было слова о величии Германии, газетные, книжные слова, знакомые, но бесплотные, не осязаемые, как знаки алгебраических формул. Потом он увидел первые траурные объявления: «Пал смертью храбрых...», «Пал на поле чести...» Увидел заплаканных женщин в черных вуалях.

Смерть — это уже не только слово. Уныло высокопарные словосочетания в черных рамках скрывают смерть Ганса или Фрица, скрывают настоящую боль, горе, слезы матерей, невест, братьев.

9 декабря опубликовано его стихотворение «Ганс Лоди». Капитан Ганс Лоди был немецким шпионом в Англии. В немецких газетах подробно писали о том, как он хладнокровно шел на казнь. Читая патетические строчки телеграфных сообщений о расстреле Ганса Лоди, он пытался представить, как это было. Серое, тусклое утро. Тюремная стена. Взвод солдат. Яма у стены.