Летописи Святых земель - Копылова Полина. Страница 31

«… Ты права, ты должна это знать, чтобы самой отныне стать его матерью…» – Окер поглядел внимательно серыми глазами и умчался в леса, поторапливая плетью громадного седогривого коня… Больше с тех пор не появлялся.

– Ты что-то медлишь. – Он вытащил указ из рукава и взял так, точно собирался его порвать. – Мне стоило больших трудов этого добиться. При дворе не жалуют друзей Окера Аргареда. Я добился лишь потому, что мы вместе с казначей-фактором Абелем Ганом ходим к девкам. Притом помни, что я тебя не люблю.

Ее передернуло.

Этому вот она подарила свою кровь из вены, свое имя… Этому вот.

Где-то в глубине ее разума всегда стыдливо теплилось слово «нежеланный». Родери это чувствовал.

– Ну? – Ей показалось, что пергамент в его руках треснул.

– Ладно, Родери. Твоя взяла. Ты не оставляешь мне выбора. Слушай. Твою мать звали Рута Свинарка. Она была всего лишь вилланка. Я уж не знаю, какую принцессу ты там себе воображал. – В ее голосе прозвучало сварливое торжество, но Родери его не заметил. Уколоть приемыша ей не удалось.

– Где она сейчас, знаешь?

– Должна быть в Королевских мастерских. Ты легко ее найдешь.

– Ох, здорово! – Он хлопнул себя по ляжкам. – Беатрикс будет рада. Ну а кто был мой настоящий папаша, ты случаем не знаешь?

– Спроси об этом у своей родной матери, когда ее разыщешь.

– Не злись. Я иду прогонять сборщика. Я устрою так, что он больше здесь не появится. Значит, Рута Свинарка и Королевские мастерские…

Через полчаса, утешив раздосадованного сборщика, Родери Раин полетел галопом обратно в Хаар.

«То, что простительно простолюдину, не дозволено благородному». Если королеву помянет недобрым словом крестьянин, он сотрясет только воздух. А вот если дворянин позволит себе злословить и порочить королеву, он таким образом сотрясет устои королевской власти. Такая вина наказуема смертью, и»… да не отговорятся опьянением или безумием, ибо ни то ни другое не пристало благородному».

Во имя этого принципа уже который месяц летели головы с плахи на площади Огайль.

Въехавший со стороны Нового Города верховой увидел толпу, собравшуюся поглядеть на казнь. Зрелище покуда еще не приелось, и корчмари с трактирщиками бойко качали монету, выгодно сбывая места возле окон. Сейчас из всех окон высовывались шлюхи в блестящих чепцах и их обожатели, огромные шляпы которых украшал крупный жемчуг. Кое-где над головами покачивались, точно на волнах, носилки. Всадник узнал пышнотелую Зарэ, содержанку канцлера Энвикко Алли. Даже издали было видно, как в строгом безразличии прикрыты ее глаза. Зарэ строила свою жизнь с выдержкой дельца и умело выбирала любовников.

Оцепление было уже выставлено. Значит, к мастерским на улице Возмездия в ближайшие два часа не проехать. Он осадил коня за выступом дома, чтобы тот не напугался и не начал, упаси Бог, шарахаться в толпе, сшибая всех грудью и молотя копытами.

Наконец с левой надвратной башни прозвучал горн, потом – ударили колотушкой по натянутой на бочку коже, стража на стене загрохотала в щиты, и ландскнехты Сервайра пошли теснить толпу, прокладывая путь телегам.

Всадник поймал себя на том, что никогда толком не видел эти казни, от которых чернь пьянела без браги и ночи напролет не могла успокоиться. Как-то все недосуг было выбираться на площадь.

Осужденных привезли в трех телегах, дребезжащих, длинных и узких, как самые дешевые гробы. Каждая катилась только на двух тяжелых широких колесах, влекомая задастой, пятнистой, лошадью в куцей попоне с квадратными фестонами. Лошадьми правили заплечных дел подмастерья, на запятках и облучках лицами к приговоренным сидели по два сервайрских стражника. А сам мастер ехал особо, несколько сбоку, везя на крашенной киноварью одноколке свое имущество.

Вскинув к плечу тускло блестящий топор, мастер взошел на гулкий помост. Доски заскрипели под его тяжелыми ногами. Прошло еще какое-то время, и с эскортом четырех рейтаров подлетел задержавшийся где-то начальник Тайной Канцелярии. Он въехал по пологой дощатой лестнице на самый посмост.

«Именем ее величества королевы Эмандской Беатрикс…»

Почти всех присудили к смерти по признаниям в злоречии или тайных усмылах: «… приговорен к отсечению головы» – слышалось после каждого названного имени, вызывая одобрительный гул толпы. Наконец приговор был прочитан. Грохот и вой горна покрыли звуки начавшейся возни.

Всадник покраснел, прищурил голубые глаза и пробормотал вполголоса восхищенное ругательство: палачи сдернули с казнимого длинный «покаянный» балахон. При виде голого беззащитного человеческого тела толпа облегченно вздохнула, избавившись от зачатков жалости.

Удар! Из рассеченного горла хлынула алая струя; вздернутая за волосы голова конвульсивно шлепала сереющими губами.

– Неплохо начал!

Голова отправилась в корзину. Волокли следующего.

Только раз мастер дал осечку, и после двух первых ударов сдавленные стоны вызвали у зрителей легкое волнение.

– Бог троицу любит! – Голова, мелко подскакивая, покатилась по эшафоту и упала наземь. Солдаты оцепления попятились, прогнув линию.

– Ну вы, слабаки, подкиньте-ка сюда этот кочан!

Самое интересное, что нашлись желающие – выскочили из первого ряда, чуть не растолкав солдат, подхватили голову и бросили на помост, видно, поглазеть на казни собрались такие отребья общества, которых ничем не пробирало. Менее смелые смеялись.

– Едем дальше, видим мост.

Кровь струилась по плахе, все дерево было покрыто блестящей алой пленкой. Уже дюжина умерла в криках, грохоте и вое, за спинами палачей росла переложенная бурой холстиной груда – преступникам такого рода даже траура не полагалось. Холстина пропиталась кровью, жирно поблескивала, сочилась… Зрители начали пресыщаться. Кое-кто уходил, не отвратившись ужасным зрелищем, а просто заскучав. Всадник стал пробираться краем Огайли к улице Возмездия. В спину ему разразился многоголосый взрыв хохота – видимо, палачи повторили шутку со сдергиванием сорочки, если не что-нибудь похлеще.

Он ехал в мастерские, располагавшиеся за поворотом улицы.

Королевские мастерские, где испокон веку делалось все для дворца и знати, выходили на улицу Возмездия линией темно-серых ступенчатых фронтонов, обильно испятнанных зеленоватым лишайником. Крыши были пушисты от густо растущего молодила, и только местами из-под нежно-зеленого ковра вылезала, словно кость мертвеца, почерневшая от сырости, крошащаяся черепица.

Под этими крышами на двух этажах тянулись комнаты для вышивальщиц, золотошвеек, портних, ткачих, кружевниц – комнаты длинные и душные, вмещавшие зараз по двадцать сноровистых, обученных и языкастых женщин, гордых своей свободой и своим ремеслом.

Швейки были особым кланом. За ними водились свои странности. Порой, когда мимо окон провозили осужденных, молоденькие высовывались и, держась за ставни, начинали распевать песню для особенно приглянувшего им смертника, и если такое случалось, в городе говорили, что тот, кого отпевали швеи, был невиновен и его казнили напрасно. Первый раз швеи отпели смертника лет двести назад. Он был повешен за то, что поднял восстание против Этарет. С тех пор их пение стало городской приметой. Сейчас ряды узких, с верхними и нижними ставнями окон были распахнуты по-летнему, в верхних этажах виднелись черные потолочные балки, оттуда стукотали станочки. Не слышно было, чтобы на последних казнях кто-то что-то пел.

В глубь квартала мастерских вел узкий тупичок – там пахло солнцем, кошками, птичьим пометом, камнем, под стенами щетинилась трава, на вымостке валялись нитки, обрывки бархата, золотинки – все, что невзначай вылетало из окон. Этот своеобразный мусор некому было затаптывать, а чтобы собирать – слишком мало, никому не нужно. Сюда же выходили и низкие, без всяких крылец прорубленные в стенах двери. Всадник спешился, привязал кое-как лошадь, поднял загорелое лицо к окнам и позвал на всю улицу:

– Эй, мастерицы!

В окне появилась голова в чепце.