Virago - Копылова Полина. Страница 2
Историй хватило до городских предместий.
Дома обступили реку стадом сбившихся на водопой красноспинных черепах. Изо всех выходящих к воде улиц несся гомон, то и дело прорезаемый истошным лаем или ослиным криком; на мутной береговой волне терлись бортами связанные лодки; вереницы ослов, чуть видимых под вьюками, понуро шагали за людьми вдоль пятнистых от сырости стен; босые дети вопили, скача по лодкам и замахиваясь друг на друга палками и клепками от бочек.
– Вот вам и город, как обещано, к полудню.
Мона Алесандрина огляделась и смачно сказала:
– Содом! – а помолчав, прибавила, – и Гоморра.
Капитан засмеялся было, но тут с носа закричал лоцман, и капитану пришлось, поспешно извинившись, приняться за свои обязанности.
На галере стало адски шумно: звенели невпопад два гонга, орали капитанские помощники, хлопали плетки надсмотрщиков, бранились и громыхали цепями подневольные гребцы, истошно вопил лоцман, предостерегая от одному ему известных отмелей, глухо шипела вспененная веслами вода.
Вокруг сразу оказалось множество судов. Большие лодки, парусные и весельные, с надстройками и навесами, шли по течению и против, сновали наискось, переправляя с берега на берег всяческий люд и скарб. Только в воздухе не хватало каких-нибудь рукотворных летающих штуковин – подумалось моне Алессандрине, но не было рядом капитана, чтобы поделиться с ним этой счастливой мыслью. Безмятежное облачное небо над кипящим красно-белым городом вовсе не придавало равновесия картине мира, и редкие птицы не могли исправить положения.
Внезапно заблаговестили во всех церквах. И все еще не было рядом капитана, чтобы пошутить: вот, мол, честь какова чернобокой нашей венецейской галере с меченосными львами на флагах и парусах. Впрочем, паруса свернуты, а флаг повис – ветра как не было, так и нет.
От скуки мона Алессандрина залюбовалась едущим вдоль по берегу всадником. Всадник, несомненно, был гранд. Черные перья на его шляпе колыхались в такт легкому шагу его белогривой арабской лошадки, на длинных попонах которой красовался герб – алый, но – ах! вот беда! – не разглядеть, то ли птица то ли зверь. За грандом рысила свита – пятеро отроков в одинаковых черных одеждах, и на одномастных изящных коньках – но не арабских, конечно. Народ перед грандом расступался, кланялся и сдергивал шапки, на ком были, а потом, разогнувшись, что-то кричал ему вслед, только не разобрать было из-за шума, что, тем паче ей, владевшей кастильским наречием лишь в той мере, какой достаточно для неторопливых светских бесед – но не более того.
Гранд пришпорил лошадку, обогнал медлительную галеру, даже не глянув на нее, и свернул в устье широкой улицы, сплошь застроенной лавками. Моне Алессандрине отчего-то сделалось обидно за себя и за важную мадонну SERENISSIMA VENEZIA LA BELLA, пославшую сюда этот корабль, не удостоенный даже взглядом надменного гранда. Мона Алессандрина невольно оглянулась на уплывавшее за излучину устье улицы, куда он скрылся, и подосадовала, что не разглядела герба. Тут галера, уже давно исподволь замедлявшая ход, толкнулась форштевнем в мол. Палуба под ногами подпрыгнула, чуть не скинув мону Алессандрину в щель между бортом и молом, где крутилась и кипела пестрая от сора вода – мона едва за перильца успела схватиться обеими руками, и судно стало разворачиваться к причалу бортом.
Мона Алессандрина, самый ценный груз и красный товар, сошла на берег первая, опершись на капитанский локоть. За ней был прислан портшез, узкий, черный, глухой, точно стоймя стоящий гроб. Возле ждали носильщики посольские, в опрятном гербовом платье, поодаль переминались носильщики наемные, босоногие и загорелые дочерна, переступал копытами мул, взятый для камеристок, ибо прислуге знатной дамы не подобает бегать за ней вприпрыжку по уличной грязи. Мона Алессандрина забралась в портшез (ну точно, гроб, да дорогущий – весь шелком изнутри обит!), втянула туда хвост плаща и трен, чтоб не мести чужую улицу, раздвинула самую малость занавески. Где-то сбоку покряхтывали носильщики, примеряясь к сундукам. Хихикали, елозя в седле, камеристки – двойняшки пятнадцати лет… Тронулись, наконец.
Рослый, бритый, рыжеватый, по виду и стати более римлянин, чем венецианец, мессер Федерико, сиятельный посол, сухо чмокнул ее в щеку и оглядел неулыбчивыми выпуклыми глазами. Дворянство покупное, ясно, как и подданство венецейское. И двадцать ли ей? Не меньше ль?
– Любезная моему сердцу племянница, – громогласно утвердил он ее в степени родства, – к несчастью, я здесь лишен общества моих дорогих детей, и потому не взыщите, если весь богатый запас поучений и наставлений достанется вам.
– Думаю, это пойдет мне только на пользу, достопочтенный дядюшка.
Федерико кивнул так, точно услышал и принял к сведению ответ своего секретаря, потом подставил ей локоть, такой же крепкий, как у капитана, и повел к столу.
– Кастильский двор – строгий двор, – наставлял он ее, отхлебывая из кубка и заедая местными крупными маслинами. Маслины были разрезаны вдоль, вместо косточки в них вложили копченый миндаль, – кроме того, это двор гордецов. Иные гранды имеют привилегию не снимать перед королями шляпы, и род их порой древнее и знатнее королевского. Таковы Альбы, Мойя, Медина-Сидония, Мендоса, Агилары… Они – самые большие гордецы во всей Европе.
Мона Алессандрина слушала вполуха и уминала жареного фазана за обе щеки, до блеска обсасывая косточки. «Кортезана!» – подумал мессер Федерико, исподволь наблюдая за ней, и отмечая в ней странную двойственность. Так, высокая, она казалась маленькой, нежной; светлые будто бы волосы временами холодно отливали темным; на вздернутом носу при повороте головы вдруг проступала горбинка; опущенное лицо казалось узким, грустным, но стоило ей вскинуть подбородок, и проявлялись широкие скулы, а в разлете бровей сквозила дерзость; белые кисти рук, с виду тонкопалые и слабые, вдруг выказывали быструю хватку и узловатую кривинку пальцев, и становилось заметно, что мона Алессандрина носит не самый маленький размер дамской перчатки.
– Двор так же не одобряет ничего хоть сколько-нибудь неблагочестивого. Не вздумайте шутить над священниками, как то принято в Италии, или рассказывать нескромные новеллы. В иных домах это можно, вы поймете что к чему, если станете вхожи в эти дома. Что же касается любовных дел, то все здесь скрыто от глаз, и даже о королевских привязанностях не говорят вслух, а если что выйдет наружу, то будет не миновать крови.
Мона умяла фазана, и, придерживая широкий рукав, потянулась к фруктам, окончательно утвердив мессера Федерико во мнении, что она – кортезана. В глазах ее было ожидание.
– Завтра после обедни, любезная племянница, я представлю вас одной особе. Это очень красивая и глупая дама, она англичанка, и находится в большой милости у королевы.
Мона Алессандрина кивнула так, точно услышала и приняла к сведению сообщение своего секретаря.
… Плоское пасмурное море казалось вязким, как полузастывший холодец – да и цвет был тот же. Темно-белая пена качалась на воде редкоячеистой рваной сетью – в каждой многоугольной ячее пласталась дохлая медуза, окруженная лохмами блеклой водоросли. Даже прибоя не было – студенистые воды приступали и отступали беззвучно, всего-то на две-три ладони накрывая слизистый галечник. Не было и птиц – воздух, пустой, как в первые дни творения, был очень низко затянут мучнистой пеленой. В гуще ее чуть просматривались долгие серые полосы, широко расходящиеся из какой-то одной точки за тугим морским окоемом – словно там, вдали, за земным горбом сплошное полотно тучи подымалось, как верхушка шатра, и провисало теневыми складками.
Ей еще не случалось видеть такого моря и такого неба: зрелище так захватило, что она даже не удосужилась задуматься – каким ветром ее занесло на этот берег, где серая щетинистая травка только в ста шагах от воды принималась обживать гальку, опутывая камни терпкой паклей своих корешков.
Спокойствие небес и вод казалось принужденным: она поймала себя на том, что чего-то ждет, скользя взглядом меж мягкой плотностью тучи и вялой плоскостью моря…