В тисках. Неприкасаемые - Буало-Нарсежак Пьер Том. Страница 39
Десять лет, лучшие десять лет жизни, брошенные коту под хвост. Гибель Катрин. Разве мало, чтобы в отместку за это влепить пулю в лоб? По правде говоря, Кере слишком легко отделается, если просто получит пулю. Надо устроить так, чтобы он тоже сполна хлебнул будничной тоски, ужаса приближающейся ночи, бессонницы, которая бы подобно власянице жгла и терзала ему плоть и душу. Надо поджарить его на медленном огне, заставить пролить семь потов отчаяния. И хорошо бы сделать так, чтобы он молил перед смертью о пощаде: пусть знает, кто его покарал.
Ронан закрывает глаза. И дает себе клятву, что выздоровеет! Если надо, вывернется наизнанку, но поправится, ведь ему нужны силы, чтобы уничтожить того, кто раньше уничтожил его самого.
Снова ложится. И даже не позволяет себе насладиться ощущением невесомости своих рук и ног. Месть для него — как для других религия. И каждая минута на счету. Первым делом необходимо отыскать его. Где он прячется? А может, и не прячется вовсе? Как далеко его могла завести неосмотрительность? Эрве узнает. Он всегда отличался прыткостью, этот Эрве. Существует ли до сих пор Кельтский фронт? Пришла ли молодая смена? Как было бы любопытно выйти на связь с теми небольшими группами, что под различными названиями продолжали вести агитацию, эхо которой проникло даже за стены тюрьмы.
Сколько же было этим сторонникам автономии, когда его арестовали? Десять лет? Двенадцать? Да кто о нем вспомнит? Это еще вопрос, защищают ли они ту же самую Бретань, что и он некогда. Надо будет у Эрве спросить. Он–то должен знать. Лишь бы согласился прийти. Интересно, носит ли он по–прежнему ту бородку венчиком, которая ему некогда казалась столь романтичной? А вдруг, неровен час, вышел из него какой–нибудь генеральный директор, который заявит: и минутки, мол, свободной выкроить не удастся, чтобы встретиться с тобой.
Ронану доводилось видеть фотографии доисторических животных, полностью сохранившихся в вечной мерзлоте. И теперь он представлялся сам себе одним из таких ископаемых. Замерз в тюремном холоде и прошел сквозь время. Другие постарели. А ему по–прежнему двадцать. Страсть, ярость, бунтарский гнев — все обрело прежний жар, столь же сильный, как и в момент его «ухода». Он был изъят из жизни. И теперь, с опозданием в десять лет, возвращался на землю. Именно поэтому он дал себе зарок не раскрывать свои планы Эрве. «Тебе вздумалось наказать Кере? — удивится тот. — Эх, старик, мне тебя жаль, но дело уже закрыто за давностью лет. Так что выкинь из головы. Чего ты пристал к этому Кере?» — «Я хочу его убить!» Ронану живо представился и этот разговор, и испуг Эрве. Вот умора поглядеть бы! Да, у него есть особые причины желать смерти этому человеку, причины, отточенные бесконечной чередой дней и ночей и столь личные, что вряд ли он смог бы объяснить их кому–нибудь другому со всей их очевидностью и остротой. Вполне возможно, они покажутся безумными тому, кто не провел наедине с ними долгий срок, похожий на вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..
Осталось спуститься по лестнице и пробраться через гостиную. Но самое тяжелое препятствие, которое могло возникнуть по пути к телефону, — мать, подозрительная и осторожная, как кошка. «Зачем тебе звонить? Давай лучше я, раз тебе уж так приспичило!»
Еле держащийся на ногах, он, конечно, беспомощнее любого мальчишки, пытающегося скрыть какой–нибудь совершенный им проступок. Мать мигом нутром почувствует, что он лжет. И тогда со всевозможными вопросами, намеками, недомолвками примется упорно кружить вокруг того, что ему хочется утаить. Она именно такова: терпеливая, неутомимая, лишь внешне смирная. Этот гепатит для нее настоящая манна небесная! Еще бы, наконец–то несносный парень, всегда принимавший в штыки весь мир, повержен. И теперь можно любовно пожирать его маленькими кусочками.
Ронан вдруг замечает, что он бубнит себе под нос. Который час? Одиннадцать. Вкрадчивые шаги на лестнице. Опять придет талдычить о завтраке. Мать не станет обращать ни малейшего внимания на его, как она считает, «прихоти» и с улыбчивой настырностью заставит согласиться с тем меню, что она составила вместе с доктором, когда они перешептывались, будто на исповеди.
Ронан изображает на лице крайнюю степень утомления. В наказание за назойливость он напугает мать. Око за око. Но когда в ее серых глазах мелькает тревога, ему делается стыдно за свою легкую победу. И он уже заранее согласен на супчик, на овощи и компот. Однако правила их маленькой войны все же соблюдены. Он выдвигает ей условие. Альбом с фотографиями.
— Но ты же устанешь.
— Нет. Уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.
— Значит, никак не можешь забыть?
— Если не ты, так я сам схожу за ним.
— Ах вот это уж никогда в жизни! Неужели, сынок, нельзя подождать?
— Нет.
Он ест. Мать следит за каждым его движением. Дождавшись, когда он закончил, она встает, изображая всем видом, что собирается уйти и унести поднос.
— А обещанные фотографии?
Она не осмеливается удивленно переспросить, какие такие, мол, фотографии, из боязни вызвать у него приступ гнева. И уступает.
— Только на полчасика, не больше.
— Там видно будет.
Мать помогает ему устроиться поудобнее на подушке. И не спеша уходит со своим подносом. Она в первый же миг догадалась, зачем ему альбомы. Да чтобы полюбоваться на Катрин, ясное дело! Посыпать себе соль на раны. Это правда, ему будет больно. Но страдание поможет ему дотащиться до телефона. Сперва он стал разбирать фотографии, еще снятые старым «Кодаком», украденным у Адмирала, тот не мог покидать комнату из–за ревматических болей. Как было здорово тогда катить на велосипеде, стояла весна, и никаких пробок на дорогах. Они отправились на берег Вилен удить рыбу; а вот и замок Блоссак, только в небольшой дымке… Не рассчитал выдержку. Речка в Пон–Рео… И снова Вилен, в Редоне, где вдоль берега неспешно проплывали голавли…
Альбом соскальзывает с колен. Ронан грезит. Отчетливо просвистела леска удочки с мухой на крючке. В руке судорожно бьется так ловко подсеченная им рыба. Да, он знает все изгибы и бухты Вилен как свои пять пальцев. И всю Маенскую область тоже. И может мысленно прогуляться по старым улочкам Витре, заглянуть на Амба, на Бодрери, дойти до Лаваля, чтобы пройтись по мосту Пон–Неф и услышать, как по виадуку проносится парижский скорый. Он помнит свой край и в солнце и в дождь, помнит, как утолял голод в небольших сельских кабаках. Да что там говорить, это его родина! Без всякого фольклорного украшения, без извиняющегося расшаркивания перед туристами, без… Как втолковать людям, что означают эти слова: «Я у себя дома! Воздух, которым я дышу, — мой! Я не против того, чтобы вы приезжали сюда гостями. Но только не хозяевами!»
Ронан снова берет альбом. Теперь пошли пейзажи. Он избегал снимать красоты, растиражированные на почтовых открытках. Его все более и более ловкий объектив схватывал то затерянные в лесу пруды, то древние скалы, наполовину спрятанные камышом и папоротником. На смену «Кодаку» пришел «Минолта». Снимки становятся все искуснее. Ему уже удается уловить и серый цвет воздуха, и то, как западный ветер смешивает тень со светом, передать нечто, не имеющее названия, но от чего вдруг невольно сжимается сердце. Надо же — носить имя Антуана де Гера, командовать на море и ничего этого не чувствовать! Тоже мне Антуан де Гер, республиканец! Ронан перебирает в памяти их ссоры. Именно оттого, что рядом находился отец, мертвой хваткой вцепившийся в свои галуны и нашивки, медали, принципы верного — как же, честь мундира! — служения властям, он и сделался одиноким и упрямым дикарем.
Ронан обращается с вопросом к самому себе. Что для него важно в этой жизни? Политика? Да чихал он на нее. Это второстепенное. Важны отличия людей друг от друга, их самобытность. Он никогда не мог прояснить до конца суть этого слова. Но был убежден, что оно означает определенную манеру продлевать себя во времени, а значит, сопротивляться насилию и хранить данные тобой обещания, точно так же, как крестьянин верен священнику, священник — Церкви, а Церковь — Христу. Но и это не совсем точно. Речь идет о верности куда более глубокой и в каком–то роде неорганической, например верности замка своему холму, или тяжести, с которой холм давит на землю, или неровностям земли, заставляющим петлять дорогу. В детстве, когда он учился в четвертом классе, Ронан придумал себе девиз: «Никому не пройти!» Совершенно нелепый, но очаровавший его содержащейся в нем мирной силой. И лозунг до сих пор сохранил для него всю свою привлекательность.