Марина Цветаева. По канату поэзии - Гиллеспи Алиса Динега. Страница 36

У сложных коллизий, в которых оказывается Цветаева-поэт в поисках вдохновения, и истории Психеи есть ряд параллелей. Спасение Психеи Амуром, по приказу которого Зефир подхватывает девушку, летящую к верной смерти, напоминает о вмешательстве всадника из поэмы «На Красном Коне», который появляется в самый последний момент, предотвращая разнообразные казавшиеся неминуемыми катастрофы. О том, что Цветаева, скорее всего, размышляла над примером Психеи, свидетельствует в особенности та сцена в конце поэмы, где лирическая героиня, поверженная и полумертвая, ожидает спасения от своего долгожданного всадника-музы. Соответственно, Цветаева, поверженная любовью к Пастернаку, разрушает парадигму эротического брака с могучим мужским божеством (крылатым гением на красном коне), который вынуждает героиню – с ее согласия, если не по ее свободной воле – разорвать семейные связи и, в сущности, связи со всей обыденной реальностью. Как Психея нарушает запрет Амура не видеть его, так Цветаева нарушает клятву верности, данную ей своему суровому «гению», продолжая любить реальных мужчин (например, Пастернака) и желать с ними невозможной близости, которую ей не способен дать ее воображаемый гений-муза.

Эти два акта трансгрессии схожи не только внешне, являясь нарушением требований своего возлюбленного мужского божества, но и внутренне: ведь для Цветаевой, как мы видели, способность зрения и видения принадлежит к непоэтическому, к антипоэтическому, к миру феноменов, а не ноуменов. Попытка Психеи рассмотреть физический облик своего супруга говорит об утрате веры, о стремлении к земному и отходе от поэтического. Неутихающее эротическое желание Цветаевой, направленное на реальных возлюбленных, свидетельствует об аналогичных колебаниях ее поэтических установок. Однако ситуация сложнее: она жаждет реальных возлюбленных не только вопреки своей поэзии, но и ради нее; образы огня, горения, которые она часто использует для выражения своей страсти, свидетельствуют о том, что, по сути, эротическое желание для нее неотделимо от поэтического. Тот инструмент, к которому прибегает Психея, чтобы раскрыть физический облик Амура и которым она, непреднамеренно, наносит ему болезненный и выводящий из строя ожог, – это именно горящая лампа, то есть огонь поэзии, который одновременно дает свет и ранит. Обе женщины в порыве поэтического стремления (источник которого в стремлении к знанию) невольно идут против поэзии. Этот главный парадокс женского творчества, как понимает его Цветаева, представлен в мифе о Психее как нельзя лучше.

По мере удаления Цветаевой от фантазий поэмы «На Красном Коне», роль Амура (Эроса) в ее мифопоэтике начинает играть сам Пастернак. Подобно Эросу, Пастернак сочетает в себе чистую телесность и чистую духовность, поразительное смешение квинтэссенций пола и поэзии – и поэтому вызывает у Цветаевой почти невыносимое страстное желание. Однако, ради одухотворения их любви и продления того вдохновения, которое Пастернак вызывал в ней, Цветаева последовательно, с самого начала переписки с ним, следует трем ключевым урокам мифа о Психее: 1) предупреждению об опасности соблазна визуальной верификации духовной истины; 2) предпочтению любви как процесса обретения высшего уровня сознания, а не любви как сексуальной близости; и 3) картине потустороннего, посмертного союза равных душ, осуществимого только через земное одиночество, муку и испытания.

Психея расправляет крылья: Первые стихи к Пастернаку

Подобно Психее, Цветаева впервые видит своего идеального спутника благодаря потоку света – света поэзии Пастернака и света ее собственного сознания, пробужденного глубоким, интуитивным пониманием этой поэзии. Первые восторженные отклики на стихи Пастернака из сборника «Сестра моя – жизнь» содержатся в эссе, названном ею «Световой ливень: Поэзия вечной мужественности». (Слово «мужественность» в русском языке двузначно; Цветаева играет на этой двузначности, выдвигая на первый план, однако, смысл «маскулинности»: ее «вечная мужественность» очевидным образом отсылает к «вечной женственности» из финала «Фауста» Гете, одной из центральных символистских мифологем).

Цветаева с самого начала разглядела в Пастернаке ключевые свойства своего Амура (Эроса): воплощение в нем идеальной мужественности (маскулинности), в соотнесении с которой и посредством которой она надеется переосмыслить собственную, ограничивающую ее женственность; а также его причастность к озаряющему началу света/поэзии, которое обещает открыть ей путь к более высоким ступеням сознания и, в конечном счете, к возможности реинтеграции своего «я».

Трансформируя миф о Психее, Цветаева выправляет дисбаланс сил в первоисточнике: ей важно, чтобы она и Пастернак, женщина и мужчина, были равны по статусу, чтобы человеческого и божественного в каждом было не больше, чем в другом. Свет поэтому должен исходить именно от него, с его согласия; он – не окутанный сном, устанавливающий запреты Эрос, но путеводный свет мужественности, помогающий Психее в испытаниях на мучительном пути к божественному истоку и воссоединению с возлюбленным. Однако в поэтике Цветаевой возникновение перспективы спасения отождествляется с моментом нарушения Психеей запрета, с ее трансгрессивным актом; ведь поэтическое деяние для Цветаевой-женщины неизбежно подразумевает и то, и другое. Поэтому проливающая свет поэзия Пастернака таит опасность: «– Ливень: все небо нá голову, отвесом: ливень впрямь, ливень вкось, – сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, – ты ни при чем: раз уж попал – расти!» (5: 233). Как горячее масло в светильнике Психеи, поэзия Пастернака способна причинить невыносимо болезненный ожог, что обнаруживает Цветаева, читая его «Темы и вариации»: «Ваша книга – ожог. <…> мне больно было, и я не дула. (Другие – кольдкремом мажут, картофельной мукой присыпают! – под-ле-цы!)» (6: 233)[151]. У Цветаевой ожог получает Психея, а не Амур.

Даже заглавие первого прочитанного Цветаевой сборника стихотворений Пастернака, «Сестра моя – жизнь», влияет на ее развивающую интерпретацию мифа о Психее: она охотно принимает роль «сестры-жизни» Пастернака. Позже в эссе «Мой Пушкин» Цветаева объясняет, откуда взялось в ней это самоощущение «сестры»: «Так я трех лет твердо узнала, что у поэта есть живот, и, – вспоминаю всех поэтов, с которыми когда-либо встречалась, – об этом животе поэта, который так часто не-сыт и в который Пушкин был убит, пеклась не меньше, чем о его душе. С пушкинской дуэли во мне началась сестра» (5: 57)[152]. В процитированном отрывке, говоря о себе как о «сестре», Цветаева делает акцент именно на физическом аспекте поэта-мужчины – это как будто противоречит идеалу Психеи, чистого духа. Однако Цветаева борется не с телесной воплощенностью самой по себе, но с ограничениями гендерного разделения и связанной с ним сексуальной зависимостью. Цветаева воспринимает тело – и то уязвимое «человеческое», что оно собой представляет, – как необходимый аспект любви, так как оно – неуничтожимая часть ее собственного «я», несмотря на все порождаемые им стеснения и противоречия, а может быть, даже благодаря им. Таким образом, становится понятным утверждение Ариадны Эфрон о том, что Цветаева «мифологию любила за способность богов и героев оскользаться и ушибаться по-земному – среди нечеловеческих подвигов и деяний <…>»[153]. Обращая внимание на физическую уязвимость поэтов-мужчин, Цветаева намекает на то, что ее собственная женская участь – не просто маргинальный казус, но репрезентация человеческого удела как такового. Когда Пастернак в письме Цветаевой жалуется на зубную боль, она отзывается с полнейшим душевным сочувствием; это простое, человеческое страдание в свете его богоподобного поэтического статуса и есть то примирение противоположностей, которое парадоксальным образом и составляет цветаевский идеал возлюбленного и позволяет ей принять на себя – по крайней мере, в письмах и в воображении – роль Психеи-«сестры»: свободной, самосознающей и вполне страстной, но вне угрозы чистого эротизма. Это «жизнь», которая больше самой жизни – и поэтому должна быть меньше нее. Идеальная встреча брата и сестры, Эроса и Психеи, – код, обозначающий для Цветаевой бесполую любовь, – и встреча эта должна оставаться мечтой, сновидением, чтобы не подвергнуться искажению[154].