Марина Цветаева. По канату поэзии - Гиллеспи Алиса Динега. Страница 49
Поспешная инверсия Цветаевой собственного разрешения свидетельствует не об обиде, а о панике и глубочайшем отчаянии. Столкнувшись лицом к лицу с возможной смертью тяжело больного Рильке – живого воплощения поэзии, только что, наконец, отыскавшей ее (конечно, не без содействия Пастернака) музы, которую она всю жизнь ждала, – Цветаева переживает психологический шок, нечто вроде эмоционального паралича, который всегда заставляет ее цепенеть в высшие моменты страсти. Она предпочитает на время разорвать все нити, связывающие ее с Рильке, вновь заключив его в безопасном абсолютно нереальном мире своего воображения, откуда он и возник, – чем признать его смертность и возможность того, что он вскоре умрет и ее покинет. Смерть всегда была одной из ключевых тем поэтического репертуара Цветаевой; теперь, однако, чисто умозрительная природа ее прежних размышлений о смерти неожиданно и шокирующее изобличена, и Цветаевой необходимо время, чтобы освоить реальность смерти в отношении поэта, Поэта, воплощения самой Поэзии (в первом письме к Рильке она именует его «воплощенной поэзией»[216]).
В первые недели своей переписки с Рильке Цветаева пренебрегает Пастернаком. Это само по себе свидетельствует о том, что в контексте мифологических паттернов, посредством которых она наделяет случайности своей жизни поэтическим смыслом, ей было сложно воспринимать двух поэтов в качестве отдельных существ. Когда в конце мая она перестает писать Рильке, в ее сознании тут же вновь всплывает Пастернак. В течение следующих недель она отправляет ему несколько писем; однако возобновив в середине июня переписку с Рильке, снова начинает делать перерывы в переписке с Пастернаком, которая в начале августа прекращается вовсе и возобновляется только после смерти Рильке[217]. На этот раз, в августе, разрыв с Пастернаком происходит без умолчаний. После ее решительного отказа на его совершенно реальное намерение приехать и поселиться с ней вместе во Франции[218] (его брак распадался, жена с сыном надолго уехали в Германию), Цветаева сообщает ему (сохранились лишь отрывки из этого письма; условно письмо датируется 20 июля[219]) о необходимости прекратить переписку – и он соглашается (в двух письмах, 30 и 31 июля). В письме к Рильке Цветаева следующим образом оправдывает свое решение:
«Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я – за границей. Есмь и не делюсь.
Пусть жена ему пишет, а он – ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) – почерком породненные, словно сестры… Ему братом – да, ей сестрой – нет»[220].
Раньше Цветаева не возражала против того, чтобы физическая любовь Пастернака к жене существовала параллельно с ясно ощущавшейся обоими поэтами взаимной духовной связью, – однако мысль о том, что жена Пастернака станет третьей в их особых эпистолярных отношениях вызывает ее негодование.
Однако, как ни странно, за утешением после смерти Рильке Цветаева бросается прежде всего к Пастернаку. Собственно, она находит в смерти Рильке (во всяком случае, в адресованной Пастернаку интерпретации) разрешение на союз с Пастернаком, который в предшествовавшие годы она сознательно и последовательно отвергала: «Его смерть – право на существование мое с тобой, мало – право, собственноручный его приказ такового» (6: 268)[221]. Этот неожиданный вывод выглядит не столь невразумительным, если вспомнить, что Рильке в письме от 19 августа сам сокрушался, что его присутствие в жизни Цветаевой вытесняет из нее Пастернака: «<…> значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе?»[222]. Можно даже предположить, что протест Цветаевой против «двух заграниц» Пастернака – это дымовая завеса, скрывающая неловкость от того, что она сама практикует такую же романтическую бифуркацию, в которой обвиняет Пастернака. У нее не хватает сил сбалансировать огромные эмоциональные и творческие траты, которых требует параллельная переписка с двумя идеальными и далекими поэтическими возлюбленными/музами – Рильке и Пастернаком, Швейцарией и Россией. Говоря Пастернаку о необходимости расставания – впрочем, следует, учитывать и версию ревности к его переписке с женой – Цветаева находит способ тактично прекратить эту ставшую слишком изнурительной для нее самой переписку. Как она писала ему в письме от 4 августа: «Прости и ты меня – за недостаток доброты, терп<ения>, м. б. веры, за недостаток (мне стыдно, но это так) человечности»[223].
Ее отказ от Пастернака – это также своего рода способ сторговаться с судьбой: возможно, ценой утраты Пастернака она выиграет встречу с Рильке, тем самым вырвав его из объятий смерти[224]. Именно поэтому тональность ее возобновившейся в июне 1926 года переписки с Рильке не приглушена и не скована, как можно было бы ожидать, знанием о его близкой смерти, а, напротив, еще настойчивее, чем ранее, сосредоточена на желании не только духовного, но и реального, во плоти, свидания с ним. С одной стороны, она таким образом восстает против смертности Рильке, надеясь, что своей верой в реальность его физического существования сможет каким-то образом спасти его от телесного распада. С другой стороны, поскольку Цветаева втайне знает о болезни Рильке, планы встречи с ним приобретают характер игры: ведь всякая возможность встречи иллюзорна и ее одиночеству ничто не угрожает, и Цветаева очертя голову бросается в эту придуманную ею самой фантазию. Мотив встречи составляет рефрен всех ее писем, последовавших за майским перерывом в переписке двух поэтов. Этот мотив сопровождается все большей интимностью интонации, явно свидетельствующей о возрастании желания. Прямота любовной речи Цветаевой воспринималась исследователями переписки как необъяснимая и даже непристойная. Я же полагаю, что эпистолярную возбужденность Цветаевой следует интерпретировать в контексте ее художественного стиля – как свидетельство того, что Рильке вошел в метафизическую экономику ее поэтики, став преемником и крылатого всадника, и Пастернака/Эроса[225]. Аналогичным образом прохладный тон Рильке в его ответах Цветаевой представляет собой функцию его художественного стиля, а не является индикатором уровня уважения или интереса к ней.
И все же логическая и эмоциональная многозначность желаний и надежд Цветаевой по отношению к Рильке нередко приводит к запутывающей непоследовательности ее писем. Например, в первом после двухнедельной паузы письме она начинает с того, что отвергает предположение о том, что она чего-то хочет от Рильке, причем делает это в крайне путаных выражениях, где желание быть вместе с Рильке вытесняется настойчивым желанием не быть – вместе с Рильке:
«С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж – возле тебя. Быть может, просто – к тебе. Без письма уже стало – без тебя. Дальше – пуще. Без письма – без тебя, с письмом – без тебя, с тобой – без тебя. В тебя! Не быть. – Умереть!
Такова я. Такова любовь – во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту»[226].
Здесь Цветаева определяет специфику своего отношения к Рильке: он тем ей дороже, чем призрачнее[227]. Как она намекает, именно мучительное осознание этого факта мешало ей писать ему последние две недели. Однако 14 июня она признается во фразе, не слишком успешно приглушенной скобками (не об этом ли свидетельствует ее пунктуация?), в своей любви к Рильке и желании приехать к нему – на этот раз без околичностей: «Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе»[228].
Желание это не чувственное, как может показаться, а духовное и метафорическое. В самом деле, в других местах этого же письма Цветаева продолжает свои попытки осмыслить возможность смерти Рильке. Ей трудно поверить, что он действительно написал посвященную ей «Элегию», – ведь такое стихотворение, как ей всегда казалось, будет написано ее возлюбленным, который может появиться только «через сто лет» (nach hundert Jahren)[229]. Фотография Рильке, присланная ей, изображает, как ей кажется, метафизический выход поэта за рамку пейзажа, за пределы земного мира: