Марина Цветаева. По канату поэзии - Гиллеспи Алиса Динега. Страница 99

Вернуться

338

Виктория Швейцер дает важное пояснение к теме противоречивости представлений Цветаевой о смерти, выраженных в «Новогоднем» и в «Надгробии»: «…напрашивается мысль, что если <…> Рильке можно было “поверх явной и сплошной разлуки” передать письмо “в руки” непосредственно в Вечность, – теперь чувство Вечности и бессмертия оставило Цветаеву. Если в “Новогоднем” обособление духа от тела казалось кощунством, потому что по тогдашнему ее убеждению Рильке оставался весь и во всем, то, переживая смерть Гронского, она чувствовала по-иному: человек уходит весь, бесповоротно, оставаясь только в памяти любящих <…> Объяснялось ли это представлением о несоизмеримости гения Рильке с другими<?>» (Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. С. 382–383). Впрочем, если принять во внимание более широкий контекст этих изменений в представлении Цветаевой о смерти, становится ясно, что в последние годы она все же по-новому переоценила реальное, физическое существование; логический результат этого процесса – новое осознание абсолютного характера смерти. Более того, в ее поздних стихах безошибочно чувствуется возросший пессимизм и горечь.

Вернуться

339

Важный подтекст здесь – духовная ода Державина «Бог». У Державина поэт размышляет о великолепии вселенной и чуде собственного существования и таким образом приходит к радостной вере в Бога и во взаимосвязь всего живого: «<…> Ты есть; – и я уж не ничто! / <…> Я связь миров, повсюду сущих, / Я крайня степень вещества, / Я средоточие живущих, / Черта начальна Божества; / Я телом в прахе истлеваю, / Умом громам повелеваю – / Я царь, – я раб, – я червь, – я Бог!» (Державин Г. Р. Сочинения. СПб.: Академический проект, 2002. (Новая Библиотека поэта). С. 57–58). У Цветаевой в стихотворении «Напрасно глазом – как гвоздем…» вера, напротив, утрачена и различные аспекты бытия невозвратно распались.

Вернуться

340

Мосешвили пишет в своем очерке о Штейгере, что «возникла его поэзия: из боли и из жажды любви»; Штейгер всегда писал, зная, «что он – внутри заколдованного круга, из которого не вырваться», зная, «что он приговорен к смерти» (Мосешвили Г. Стихи из заколдованного круга. С. 50). Тяга Цветаевой к Штейгеру очевидно и связана с интуицией этого ощущения болезненной, жаждущей безвыходности.

Вернуться

341

Как уже было замечено во второй главе, Цветаева ассоциировала сюжет сказки С. Т. Аксакова «Аленький цветочек» с мифом о Психее; она пишет об этом в письме Гронскому от 1928 года (7: 203).

Вернуться

342

Когда краткая встреча Цветаевой и Штейгера наконец состоялась, это была почти катастрофа, хотя Цветаева нашла в себе силы с юмором рассказать о ней в маленьком эссе «Моя Женева» (7: 595–599), позже посланном ею Штейгеру в форме письма. См. анализ этого эссе Саймоном Карлинским в его статье «“Путешествуя в Женеву”…».

Вернуться

343

Ср. письмо Цветаевой к Пастернаку от 14 февраля 1925 года, где она пишет: «Душу свою я сделала своим домом (maison son lande), но никогда дом – душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, – душа-дома, для меня немыслимость, именно не мыслю» (6: 243). Ср. также стихотворение Цветаевой 1931 года «Дом» (2: 295–296), где разрушающийся, заброшенный дом служит ее автопортретом. Интересно сопоставить эти тексты с тем, что Цветаева писала о Наталье Гончаровой. Если поэту-мужчине, в интерпретации Цветаевой, муза нужна как пустой сосуд, в который может излиться все море его таланта, то Цветаева, поэт-женщина, сама – необитаемая оболочка, способная порождать поэтическую речь, только будучи «наполненной» образом возлюбленного.

Вернуться

344

И в переписке случались моменты откровенности, когда Цветаева признавалась в том, что отнюдь не обманывается относительно взаимности чувств Штейгера и искренности собственных: «Я всё знаю, и если до сих пор своей души не продала за этот живой жар, то только потому, что эта продажа, эта придача – никому не была нужна. Я со своей бессмертной душой – Бог знает что делала, и на такие – свои же – утешения – зубами скрежетала, но – где верх, где низ, где Бог, где Idol, где я2, где не2 я – я всегда знала» (7: 611). Этот пассаж прямо противоречит словам Цветаевой из более раннего письма (уже цитированного), что в ней произошло субъективное слияние со Штейгером («…Вы, минутами, я – до странности <…>» (7: 569)).

Вернуться

345

Я здесь использую звериную символику самой Цветаевой. В ее произведениях волк символизирует поэта вообще и ее саму в особенности – одинокого, дикого, гордого и свободного, чуждого людям и опасного для человеческого общества. Овцы для Цветаевой, напротив, крайне негативный образ, поскольку они символизируют бездумную чернь, враждебную поэту и поэзии. В эссе «Мой Пушкин» Цветаева прямо переворачивает традиционный сказочный символизм волков и овец (5: 68), ср. также: Савенкова Л. В. Образ-символ волк в лирике М. И. Цветаевой // Русский язык в школе. 1997. Сентябрь – октябрь. № 5. С. 62–66.

Вернуться

346

Даже друзья Цветаевой не были избавлены от такой ее жесткой критики. Пример – ее эссе «Мой ответ Осипу Мандельштаму», которое заканчивается так: «<…> как может большой поэт быть маленьким человеком? <…> Мой ответ Осипу Мандельштаму – сей вопрос ему» (5: 316). Мандельштам возмутил Цветаеву своим отрицательным отношением в «Шуме времени» к Белой армии.

Вернуться

347

В это время Цветаева жила в замке (Château d’Arcine) в Савойе, где, кстати, они с Рильке когда-то планировали свидание. Цикл «Маяковскому» был написан во время ее предыдущего пребывания в Савойе в августе 1930 г.; гиперболизированное выражение любви в стихотворении «Ледяная тиара гор…» и обращение к крупномасштабной природной образности напоминают стиль Маяковского.

Вернуться

348

Так было и много лет назад в цикле «Деревья», где товарищество Цветаевой с деревьями освобождало ее от забот повседневности («Деревья! К вам иду! Спастись / От рёва рыночного!») и постоянного давления творческого желания («Забросить рукописи!») (2: 143).

Вернуться

349

См. примеры символического использования Цветаевой образа жимолости в стихотворениях «Лютая юдоль» (2: 118–119), «Дабы ты меня не видел…» (2: 122), «Когда же, Господин…» (2: 126–128), «Неподражаемо лжет жизнь…» (2: 132–133); о символике плюща см. в 8 части «Поэмы конца» (3: 41).

Вернуться

350

См.: Ахматова А. А. Сочинения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1986. Т. 1. С. 70–71.

Вернуться

351

Ариадна Эфрон отмечает в своих воспоминаниях поразительно прямую осанку матери: «Строгая, стройная осанка была у нее: даже склоняясь над письменным столом, она хранила “стальную выправку хребта”» (Эфрон А. О Марине Цветаевой. М.: Советский писатель, 1989. С. 33). Эта осанка видна на карандашном изображении матери за письменным столом, сделанном А. Эфрон (воспроизведено: Там же. С. 32). Цветаева до самого конца жизни сохраняла эту гордую осанку; Лидия Чуковская вспоминала об их встрече в Чистополе всего за несколько дней до самоубийства Цветаевой: «Новым для меня в ее истории были: отчетливость в произнесении слов, соответствующая отчетливой несгибаемости прямого стана; отчетливая резкость внезапных движений, да еще та отчетливость мысли <…>» (Чуковская Л. К. Предсмертное // Марина Цветаева: Труды 1-го международного симпозиума. С. 123; курсив мой. – А. Д. Г.)

Вернуться

352

В эмигрантской прессе Цветаеву критиковали за ее стилистическую «громкость». Виктория Швейцер отмечает: «Никто не замечал, что и у Цветаевой есть “тишайшие” стихи» (Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. С. 358).

Вернуться

353