Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари. Страница 7
Эмиль как будто взбесился, лапает меня, облизывает, и все это далеко не так приятно, как медленные движения рук того парня в Опере. Я подумываю оттолкнуть его. Тут у меня вдруг начинает колотиться сердце. А если он не послушает? Он задирает мою юбку, стягивает панталоны, и я думаю, что такова плата за вино, мидии с петрушкой и жесткие волосы, щекочущие руку. Его пальцы пробираются внутрь, тычутся в нежное место, и я говорю, что мне больно. Эмиль не реагирует, поэтому я упираюсь руками ему в плечи, а коленом в бедро и резко толкаю его. Он отшатывается и темными глазами смотрит на меня, полураздетую. Я натягиваю блузку на плечи, руки у меня дрожат. Я вспоминаю, что я уродина, и отворачиваюсь.
— Антуанетта, — говорит он, — ты меня с ума сводишь.
— Я хочу домой.
— Я тебя провожу.
— Я сама.
Я натягиваю панталоны, придерживаю блузку у груди и ухожу.
На выходе из переулка он догоняет меня.
— Антуанетта, — он хватает меня за руку, но отпускает, когда я вырываюсь. Он не пытается удерживать меня силой, поэтому я останавливаюсь.
— Отдай это своему хозяину, — он протягивает мне горсть монет, среди которых много серебряных и даже пара золотых.
— Ты что, думаешь, что я какая-нибудь подстилка? — Голос у меня становится как у Шарлотты, которая распускает нюни по любому поводу.
— Это все, что у меня есть.
— Не возьму.
Он снова сует мне монеты. У меня-то живот полон, а у Мари и Шарлотты животы пустые. И на следующей неделе есть мне будет нечего, потому что идти к месье Леруа уже поздно. Но из гордости я отворачиваюсь.
Эмиль не смущается. Нет. Он кидает деньги мне под ноги.
— Это для Леблана. Тебе нельзя жить на улице. Я этого не хочу.
Он оставляет меня в переулке. Я придерживаю блузку и собираю монеты.
Почти восемьдесят франков. Этого хватит, чтобы кулаки месье Леблана не барабанили в дверь, хватит на свиную грудинку, хватит, чтобы объяснить мое исчезновение из Оперы.
Мари
Отвратительная картина. Маман сидит на стуле запрокинув голову, рот у нее приоткрыт, от уголка губ тянется слюна. Я наклоняюсь поближе и принюхиваюсь. Абсент. Всегда абсент. Анис и полынь. А почему бы, собственно, и нет? Почему вдове, воспитывающей трех дочерей, не залить свои горести? Я говорю это Антуанетте, которая полна презрения к маман — ведь прачечная открылась уже час назад. Антуанетта хватает маман за плечи и грубо трясет.
— Оставь ее в покое.
— Ее выгонят из прачечной. Она постоянно прогуливает, пьет половину времени и наверняка отрывает пуговицы и кладет слишком много крахмала.
— Она пойдет позже.
— Нам нужна вода, — говорит она, берет цинковое ведро и мрачно смотрит на меня. — Не смей отдавать ей то, что у тебя осталось. Она же наверняка попросит, а сама вчера выпила целую бутылку.
Я уже отдала Антуанетте деньги, которые вчера получила в Опере. Она велела оставить себе десять франков и купить на них новую пачку, или кушак, или пару новых чулок. Теперь она сама вместо маман платит ренту месье Леблану. Стоит расставив ноги и торгуется да каждый су.
Она стягивает с гвоздя свою шаль и выходит. Я слышу быстрые шаги на лестнице.
Она умеет говорить правильно, если захочет. Я это знаю, потому что порой она передразнивает мою правильную речь, никогда не ошибаясь. Однажды мы с ней гуляли по бульвару Осман, и молодой человек в шелковом галстуке поклонился Антуанетте и протянул ей букет бледно-розовых цветов, похожих на крошечные, кивающие на ветру колокольчики. Она проговорила с ним несколько минут на идеальном французском, а потом заметила группу парней, которые смотрели на нее с другой стороны бульвара и зубоскалили. Тогда она задрала подбородок, швырнула букет в лицо молодому человеку и убежала. Когда я ее догнала, она чуть не плакала.
— Какие чудесные цветы, — сказала она, — как бы я хотела оставить эти чертовы цветы себе.
Из горла маман вырывается странный булькающий звук, и голова ее падает набок так резко, что она просыпается. Моргает пару раз, отворачивается от дневного света, проникающего в комнату. Находит взглядом меня — я как раз засовываю в сумку кусочек сыра, чтобы поесть днем.
— Мари, — зовет она, и лицо ее из помятого и обрюзгшего вдруг становится милым. Она хорошо помнит, что вчера была последняя пятница месяца.
Я сжимаю в кармане свои десять франков. Меня легко разжалобить, и она это знает.
— Как насчет мясного пирога на ужин? Или жареного цыпленка? — Она с трудом встает на ноги.
— Ты опоздала в прачечную.
— У меня были колики с утра.
— Может быть, поджарим картошки? — Я помню, что на полке лежит несколько штук.
Ее качает, и она цепляется за стол.
— Ты же больше любишь цыпленка.
Я бы действительно предпочла цыпленка в соусе, но я знаю, к чему она клонит. «Ты же знаешь, Мари, что мясо дорого, — скажет она. — У меня нет таких денег». Или еще хуже. Когда она последний раз надолго осталась без бутылки, то стала плаксивой и начала рассказывать, как всем сердцем любила папу, а он ей это сердце разбил. «Лахудры эти с Пляс Пигаль, — говорила она. — Он шастал к ним, а ведь дома мог получить то же самое бесплатно».
Я отсчитываю сумму, которая не позволяет выбирать между цыпленком и бутылкой абсента, и протягиваю ей. Антуанетта только покачает головой, потому что я опять поддалась на ее уловки. Но маман смущенно смотрит на меня и отводит мою руку.
— Ты и так отдаешь почти все, что зарабатываешь. У меня осталась еще пара су.
— О!
— У тебя в сердце живет ангел, Мари. — Она кладет ладони мне на плечи и вдруг обнимает меня. Руки у нее сильнее, теплее и мягче, чем думает Антуанетта. — Это твоя бедная мертвая сестричка.
Про ангелов я знаю только то, что написано в катехизисе сестры Евангелины. Что они бесчисленны и добры и защищают наши тела и души. Некоторые из ангелов грешат, и их адскими вервиями стягивают в глубины ада. Эти падшие ангелы подстраивают ловушки, поджидают мгновения ненависти, ревности или отчаяния, когда они могут ввергнуть душу девушки в адское пламя.
Может быть, маман права и Мари Первая действительно живет в моем сердце. Как я дрожала в кабинете месье Плюка! Он велел мне танцевать, а я не могла собраться с мыслями, но вдруг внезапно поняла, что должна стать листиком. Может быть, это Мари Первая вложила эту идею мне в голову? Может быть, мысль стать листом — один из ее даров? Иногда, впрочем, я начинаю думать, что Мари Первая изо всех сил цепляется мозолистыми пальцами за адское вервие. Если она хороший ангел и живет в моем сердце, как говорит мама, то она видела, как папа кашлял, пока не перестал работать, и как маман мучилась, когда у нас не было хлеба, и как папа умер. Почему она не послала нам один из своих даров? И где она была, когда месье Леблан стучал в дверь? И вообще я не уверена, что хочу, чтобы у меня в сердце жила маленькая мертвая сестра.
— Цыпленок будет у тебя в животе сегодня, — говорит маман, отступая на шаг, — а ангел в сердце всегда.
Танцевальный класс огромный и квадратный, со станком вдоль стен. Пол слегка наклонный. Говорят, это чтобы подготовить нас к сцене. От этой мысли руки у меня дрожат и сжимаются в кулаки. В углу стоит керамическая печь. Один стул предназначен для преподавательницы, второй — для скрипача-аккомпаниатора. На скамьях у стены сидят женщины — они вяжут, читают или спят, но оставить дочерей одних в Опере не решаются. Маман никогда не приходит сюда, но Антуанетта нередко одолевает эту сотню ступенек, просто чтобы просунуть голову в дверь и помахать нам, прежде чем идти к месье Леблану.
Уже месяц как меня перевели в класс мадам Доминик, к девочкам моего возраста. Мне повезло, и она зашла к мадам Теодор поговорить со скрипачом и задержалась. Под ее взглядом даже самые злые крыски не осмеливались щипать тех, кто стоял впереди. Когда пришла пора растяжки — наклониться вперед, выгнуть спину, лечь грудью на пол и широко раскинуть ноги, — взгляд мадам Доминик остановился на мне. Она подошла и велела мне сделать те же экзерсисы, что и месье Плюк весной. Я преисполнилась надежды и страха, потому что надежда — это то, что обычно ускользает без следа. Неделю спустя, когда мадам Теодор собиралась начать занятия, пришла мадам Доминик и велела мне на следующее утро приходить к ней в класс. Теперь она дает мне указания и поправляет. Я чуть не прыгала от радости, думая о том, что осталось позади визг и ерзанье между глиссадами и антраша, дерганье за волосы и толчки между гранд жете и пируэтами, перебранки над бочкой с водой — надо же решить, чья очередь мочить доски. Но это еще не все. Шарлотта больше не сможет поправлять меня у станка, вставать передо мной и ныть так, что девчонки прозвали ее «мадам Фу-ты-ну-ты». И вдобавок ко всему в мою первую же неделю со старшими девочками мадам Доминик отвела нас в театр на репетицию в костюмах. Репетировали балетный дивертисмент, вставленный в четвертый акт «Полиевкта», новой оперы месье Гуно.