Ах, Вильям! - Страут Элизабет. Страница 22

Мы долго сидели молча. Затем Вильям встал, подошел к окну и вернулся обратно; руки у него были скрещены на груди.

— Знаешь, Люси, — сказал он. — Ты все волнуешься, что муж Бекки слишком на себе зациклен, но, должен тебе признаться, ты сама иногда этому подвержена.

Эти слова причинили мне физическую боль, будто мне в грудь вбили крошечный гвоздик.

— Ну конечно, я завидую Бакстеру, — продолжал Вильям. — Я и близко не сделал ничего столь же значительного. — Он отвернулся к окну. — И вот мы приезжаем сюда, и я до смерти боюсь и не знаю, что делать с этой Лоис Бубар, и тут выясняется, что ты голодная, — вечная твоя беда, Люси, ты вечно голодная, потому что ты никогда ничего не ешь, — и вся поездка превращается в поиск закусочных для Люси. А потом ты упоминаешь о моей работе, ты спросила меня о работе и тут же начинаешь говорить об амишах, какой они устроили культ. Да срал я на их культ!

Я еще немного посидела на кровати, а потом встала и пошла к себе в номер.

* * *

Когда я ушла от Вильяма, и еще когда Вильям с Джоанной собрались пожениться, и когда они уже поженились — в этот период Крисси сильно похудела. Я хочу сказать, она заболела. Она поступила в тот колледж, где мы с Вильямом познакомились. И она заболела. Она так похудела, что сам Вильям позвонил мне и сказал: «Крисси похожа на скелет». Я и раньше это замечала и даже упоминала в разговоре с Вильямом, но лишь когда это произнес Вильям, я ощутила, насколько все серьезно. Он добавил: «Джоанна тоже так думает».

Она заболела.

Наша дочка заболела.

В ту пору Крисси со мной почти не разговаривала. На Рождество они все — Вильям, и Крисси, и Бекка (но не Джоанна) — пришли меня проведать, и Бекка со слезами на глазах воскликнула: «Меня от тебя тошнит!» Она стояла, прижав руки к туловищу, как бы не подпуская меня к себе. А когда Крисси пошла в туалет, тихо сказала: «Посмотри на нее. Ты убиваешь мою сестру». Она отвернулась, а затем снова повернулась ко мне и прибавила: «Ты убиваешь свою дочь».

Мы с Вильямом обратились к женщине, занимавшейся расстройствами пищевого поведения, и разговаривать с ней было просто невыносимо. Она сказала, что в таком возрасте — Крисси было двадцать — выкарабкаться гораздо труднее, а потом еще, пока мы пытались это переварить, покачала головой и добавила: «Это все печально, потому что ей очень больно. Так делают только те, кому очень больно».

Помню, когда мы вышли из кабинета, мы не злились друг на друга. Мы были в ступоре и бесцельно бродили по улицам.

Признаться, я всегда чуточку ненавидела эту женщину.

Вот о чем я размышляла, сидя неподвижно в темном гостиничном номере. Я размышляла о болезни Крисси и впервые в жизни осознала — осознала до конца, не пытаясь себя оправдать, — что виновата во всем была я. Ведь это я ушла из семьи.

Сколько бы я ни ощущала себя невидимкой, это не так.

А потом я вспомнила, как в одиночку отправилась в колледж Крисси поговорить с деканшей; я думала, администрация нам поможет. Вот идиотка. Деканша вела себя со мной некрасиво, она правда вела себя ужасно некрасиво, сказала, что, когда состояние Крисси ухудшится, ее попросят уйти из колледжа, что они ничего не могут — и не будут — для нее делать. А Крисси все время, что я там была, толком со мной не разговаривала, она очень разозлилась, что я пошла к деканше. Она медленно процедила сквозь зубы: «Поверить не могу, что ты приехала сюда и разговаривала с деканшей. Поверить не могу, что ты посмела так нарушить мои границы».

Я хочу сказать — то есть я должна сказать, раз уж решила быть откровенной, — что в ту пору я каждый день ходила в церковь неподалеку от моей квартиры, опускалась на колени и молилась, — и, говоря «молилась», я имею в виду, что я ждала, пока почувствую незримое присутствие, а потом мысленно просила: «Господи, пожалуйста, пусть она выздоровеет, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть моя дочка выздоровеет».

Я не торговалась, я просто просила. И всегда за это извинялась. («Я знаю, в мире еще столько людей, кому очень плохо, извини, что прошу об этой личной услуге, но для меня нет ничего дороже… Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть моя дочка выздоровеет».)

Когда я была маленькой, мы ходили в местную конгрегационалистскую церковь; мы всегда ходили туда на День благодарения ради бесплатного обеда. Папа терпеть не мог католиков. Он говорил, преклонять колени — это отвратительно и только узко мыслящие люди так делают.

* * *

Крисси выздоровела, хоть и не сразу. Ей помогли занятия с психологом, это была не та ужасная женщина, к которой обратились мы с Вильямом.

Много лет спустя я рассказала об этом одному приятелю, епископальному священнику, и тогда он спросил: «Как считаешь, почему Крисси твои молитвы не помогли?»

Я была потрясена. Что он хотел этим сказать?

Но, сидя на стуле в гостиничном номере и размышляя о тех временах, я пришла к выводу, что Вильям прав. Я на себе зацикливаюсь. Я вспомнила, как однажды, когда девочки учились в колледже, мы с Беккой пошли в кафе — она приехала домой на каникулы — и Бекка пыталась что-то мне рассказать (даже теперь не могу вспомнить что), а я перебила ее и заговорила о своей редакторше: у нас были разногласия. И Бекка выпалила: «Мам! Я тут пытаюсь донести до тебя кое-что важное, а ты только и можешь, что говорить о своей редакторше!» И заплакала.

Как ни странно, тот эпизод прояснил для меня одну важную вещь — и, пока я сидела в темнеющем гостиничном номере в Мэне, прояснил ее снова. На миг он дал мне понять, кто я такая на самом деле — человек, порой зацикливающийся на себе. Я это запомнила.

Но вот я сделала это снова. Вильям хотел рассказать мне про Ричарда Бакстера, про свою работу — и он был совершенно прав: я наплевала на то, чего хотел он.

Очень долго я сидела в номере, и очень даже настоящая боль — я ощущала ее физически — плескалась у меня в груди, накатывая и накатывая мелкими волнами. Когда уже совсем стемнело, я включила верхний свет и заказала чизбургер в номер.

* * *

Дальше последовало то, что всегда следовало за нашими ссорами, когда мы были женаты. Кому первому становилось тоскливо, тот и шел мириться. И вот Вильям постучался ко мне в номер, и я его впустила — он принял душ, и волосы у него были мокрые, и на нем были джинсы и синяя футболка, тогда-то я и заметила его намечающееся брюшко, — и он взглянул на чизбургер, присохший к тарелке, и сказал:

— Ох, Люси…

Я ничего не ответила.

Я ничего не ответила, потому что была не права. Не помню, когда мне в последний раз было так стыдно.

— Брось, Люси, — сказал он. — Пойдем вниз, поедим.

Я замотала головой.

Тогда Вильям заказал обслуживание в номер:

— Два чизбургера в комнату триста два… (Его комнату.) И два цезаря. И бокал белого вина. Неважно. Любого. — Он положил трубку и повернулся ко мне: — Пойдем, здесь так уныло, что повеситься можно.

И мы пошли к нему в номер, где было повеселее — лампа у него работала, и еще там было большое окно с видом на закат.

— А теперь послушай, — сказал Вильям, садясь рядом со мной на кровать. — Ты хотя бы не гадкая.

— В каком смысле?

— В таком, что человек ты не гадкий. К примеру, как гадко было с моей стороны заговорить о званых ужинах — и это были настоящие званые ужины, Люси, они тебе удавались, — а я просто наговорил тебе гадостей. И про то, что ты зациклена на себе. Ты зациклена на себе не больше, чем любой другой.

— Нет, больше! — не выдержала я. — Если бы я не решила уйти от тебя, Крисси бы не заболела, и тогда…