Проклятие рода - Шкваров Алексей Геннадьевич. Страница 92

Аптекарь написал какому-то своему другу в Стокгольм с просьбой попытаться разыскать молодую женщину по имени Улла, вдову старого Нильссона. Она с нетерпением ожидала долгого ответа – время теперь измерялось месяцами, месяца сливались в годы, но то, что пришло в письме вызвало лишь потоки слез. Товарищ по гильдии сообщал, что его поиски успехом не увенчались, и никто не знает купеческую вдову Уллу Нильссон. Столичный аптекарь оправдывался тем, что в Стокгольме слишком многое изменилось, полно выходцев из Любека и других городов Ганзы, которые теперь заправляют торговлей и ремеслами, вытесняя отовсюду шведов. Правда, ходят слухи, что король Густав страшно недоволен действиями ганзейцев и грозится разорвать отношения с торговым союзом германских городов, но долги, которыми его опутали, не позволяют сделать это в ближайшем будущем.

Неутешительным оказался и визит к новому пастору, что теперь ведал духовными делами в Море.

- Монах? Да еще и доминиканец? Почти четыре года назад? – Священник развел руками. – Мы даже не знаем его имени. Где искать вашего сына ума не приложу. Почти все католические монастыри в Швеции закрыты. Он мог увезти его куда угодно! Написать в Стокгольм? О чем? – Пастор с сожалением смотрел на искалеченную женщину с мольбой в глазах взиравшую на него. Он искренне сочувствовал ей, тем более она была одной из тех прихожанок, что чаще всех посещали храм. Он видел ее и вне службы, стоявшую долгими часами на коленях или даже лежащую ниц перед распятием Спасителя. Но чем он мог ей помочь? – Хорошо, я попробую что-нибудь разузнать для вас. Я напишу в Стокгольм. – Сказал ей, чтобы как-то ободрить, но скорее для очистки собственной совести, понимая, что писать никому он не будет. – Напомните мне где-нибудь через полгода.

Чтобы хоть как-то оправдать свое вынужденное пребывание в доме аптекаря, Илва старалась по мере своих сил и возможностей трудиться, буквально с первых же дней, как начала более-менее твердо держаться на ногах, ибо любое жилище требует женских рук и ухода, а рассчитывать на служанку в обезлюдевшей Море было бесполезно, и все заботы долгие месяцы лежали лишь на одной жене старика. По началу Илве это удавалось с величайшей тягостью из-за общей слабости и физических недугов, но она, превозмогая немочи, ощущала искреннее и горячее желание хоть как-то отблагодарить своих спасителей. Ежедневная уборка, мытье полов, особенно в торговом зале и в помещении, где аптекарь принимал больных, починка, стирка, катание, отбелка (при необходимости) одежды и белья, и еще сотни женских домашних мелочей постепенно распределялись между Илвой и женой аптекаря. От отчуждения, что проявляла последняя при появлении в их доме раненой женщины, в связи с предшествующей этому неблаговидной историей, не осталось ни малейшего следа. К Агнес, ее теперь все так называли, старики относились, как к родной дочери. Так и жили – вечным трудом, да молитвами.

Выздоровление сопровождалось поразительными внешними метаморфозами, происшедшими с ней. Казалось, серая морщинистая кожа, в которую превратилась ее плоть во время болезни, усугубленная нечеловеческими терзаниями души, должна была остаться с ней и превратить женщину в дряхлую старуху. Но, нет! Ее оболочка, озаренная внутренним светом надежды, любви и веры, под воздействием этих исцеляющих лучей вдруг разгладилась, приняла их на себя, не упругостью незрелого плода, а цветением женственности. Кожа стала мягкой и шелковистой, слегка потемневшей от солнца и воздуха, без малейшего прыщика, что когда-то портили ее, но и эта естественная смуглость оживлялась голубыми жилками, бившимися в такт исстрадавшемуся сердцу. Даже ее небольшая грудь вдруг наполнилась молочной спелостью, словно женщина вынашивала плод, и соски стали ощущать грубость прикасавшейся к ним материи.

Лишь тяжелые увечья, ее искривленная шея, ее движения при ходьбе, выдавали калеку. Всегда припухшие покрасневшие глаза говорили о вечном страдании. Но тело жило! И если б кто-то присмотрелся бы повнимательней, когда она останавливалась и застывала на месте, то обнаружил бы привлекательную совсем не старую женщину, слегка наклонившую голову в сторону, чтобы с любопытством, свойственным прекрасной половине человечества, взглянуть на заинтересовавший ее предмет или человека.

На пепелище, оставшееся от бывшей усадьбы Илвы, и ставшее, по сути, братской могилой ее матери, отчима и мужа, она зашла лишь однажды. Постояла, стараясь припомнить что-то хорошее, но не смогла. Чувств никаких не было. Одна пустота и горечь в душе.

Регулярное хождение в церковь приносило некоторое облегчение, но вид пастора, каждый раз виновато разводившего руками, вызывал недовольство собой. Все чаще и чаще Илва плакала от бессилия, присев на дальнюю скамью в глубине нефа. Нужно было что-то предпринимать, а что именно она не знала. Ее мысли постоянно вращались вокруг образа сына. Она даже представить себе не могла, как он выглядел сейчас. В ее памяти сын навсегда остался вихрастым двенадцатилетним мальчишкой, а ведь пройдет еще совсем немного времени и он вступит в тот же возраст, что и его отец, когда они познакомились с Иоганном. Господи, как давно это было… В ее ушах нежной музыкой журчали слова и лились слезы:

- О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, как ты прекрасна… - Она вспоминала Иоганна часто, но даже в мыслях не могла представить возможность возвращения к нему. Это он оставался прекрасным и недосягаемым, а не она! Она никогда не была достойна его и не может быть прощена им… - Я знаю, он жив, но я умерла для него.

Здесь, в церкви, спрятавшись от посторонних глаз, можно было плакать, вспоминать всю свою прошлую беспутную жизнь и каяться, каяться, каяться…

- Может ли смерть матери быть искуплением за мои грехи? Нет! Свои грехи предстоит искупать мне самой, ибо Господь воздает каждому по делам его, но сохранив мне жизнь, Он назначил мне другое испытание, которое я должна пройти, ибо мои грехи превыше грехов моей матери. Что мать? Ее смерть лишь наказание мне за то, что предала того, кто истинно любил меня. А она? Любила меня? А я? Да, я любила ее и делала все, что она требовала, ибо сказано почитай мать свою… Она? Не мне судить! Она уже предстала и ей отвечать пред Высшим Судом…

Она вспомнила Барбро. В ее манере разговора, поведении, фигуре, в глазах, было нечто такое, что подавляло близких или тех, кто беднее, ниже, (хотя куда уж беднее их), заставляло подчиняться и исполнять ее волю. Она всегда и всех ругала – брата, третьего или четвертого по счету мужа Калле, Олле, ее… будто не было хороших людей ни в семье, ни в их Море, ни на всем белом свете.

- Но почему мать не пыталась выдать меня замуж? Почему вышвырнула, отправила на позорную дорогу? Ведь знала куда и к кому! Мешал лишний рот? Или она просто мешала матери? Или она могла бы меня оставить, чтоб я занималась здесь тем же ремеслом, но знала, что в маленькой Море незамужней девушке за это грозила высылка, битье плетьми и ношение позорного камня на шее? А в портовом Кальмаре… - Она вспомнила напутствия матери:

- В Кальмар поедешь! Устроишься служанкой у хорошей хозяйки. От кавалеров прохода не будет. Денег заработаешь, и мать прокормишь к старости.

- Хорошей хозяйки… - Она вспомнила мясистую, высоченную чистопородную немку Иоланту с лошадиной челюстью и крупными крепкими зубами, способными не то, что шею, бревно перекусить, встречавшую ее с хищной, плотоядной, оценивающей и одновременно презрительной усмешкой:

- Ну, ну… худа больно! – Были ее первые слова. – Придется постараться покрутить задом.

Сесиль, уже работавшая у нее и ставшая единственной подружкой Илвы, с хищными мелкими, как у хорька зубками, взгляд в сторону, лишь иногда, когда ей надо, то прямо в глаза, быстро все объяснила, что к чему и с кем, по какой цене и сколько нужно будет отдавать хозяйке. Она же и уговорила тогда обокрасть Иоганна и сбежать, пригрозила расправой, каким-то обвинением. Смеялась над ее слабыми возражениями:

- Это честная женщина может подняться после падения, мы же шлюхи с тобой, дорогая, падаем слишком низко.