Седая легенда - Короткевич Владимир Семенович. Страница 10

— Наемник, — улыбнулся он. — Но ты хорошо дрался. Развяжите их.

Народ бросился исполнять его приказ.

— Хочешь служить мне?

— Нет, пан.

— Называй по имени.

— Нет, Роман.

— Правильно, негоже от побежденного хозяина сразу переходить к победителю. Ты еще не до конца запродал душу. Тогда вот тебе приказ: стереги покои.

И возвысил голос:

— Грабежа не будет, люди. Лавр, подсчитай хлеб, серебро, скот. Раздели на две половины. Одну пусть возьмут мужики и разделят по бедности. А от другой половины третью часть отдай на оружие и харч, а две трети подели между семьями тех, кто брал замок. По храбрости. И не забудь тех, кто погиб у фальшивых лестниц.

Умолк на миг.

— Замок не взрывай. Он нам еще может пригодиться.

Народ ответил радостным ревом. Полетели в воздух магерки [11] и шапки из волчьего меха.

— А с этими что делать, Роман? — спросил мужик с рогатиной.

— Шляхта, — будто впервые заметив, сказал победитель. — Поглядите, что у них на шее. С православным крестом — оставьте заложниками. У кого римский агнусек… [12]

Он замялся.

— Пусть мужики и среди православных, и среди католиков отыщут злых. Отдаю их в ваши руки. Добрых — отпустите на все четыре ветра и возьмите слово не причинять зла. Пусть крест целуют. Остальных — в заложники.

Началась кутерьма. Вскоре меньшую часть пленных увели за ворота — подальше от греха. Осталось человек сорок, и среди них Крот.

— Поставьте их на колени, — сказал Ракутович, — пускай и они на мужиков снизу поглядят.

Крот сопротивлялся яростно, как мог. Налитое кровью лицо выборного стало просто страшным, когда его поставили на колени.

— Сволочь продажная, голубой крови изменил! Ну, держись Роман! Забыл, кто в стране становой хребет? Нобили, боярство, дворяне. Думаешь, они тебе простят?

— Ваше прощение — псу под хвост, — загремел Ракутович. — Мужик — становой хребет всему. А вы его в ад ввергли.

Крот выгибался в дюжих руках, пытаясь подняться. Он уже не кричал, а хрипел:

— Иуда! Не мужицкая ли кукушка побывала в твоем гнезде? Иуда!

На лбу Ракутовича вздулась жила. И такого голоса я еще никогда не слышал. Поначалу тихий, он в конце возвысился до трубного:

— Аспид. Василиск. Выползень змеиный. Ты-то много ли понимаешь в чести? Ваша честь в Варшаве королю Сигизмунду пятки лизала. Ваша честь московских единоверцев под Оршей разгромила и подвергла страданиям смертельным. Ваша честь своих белорусов на дыбу вешает. До чего вы народ русинский, божий народ, довели в подлости своей? Дев на чужацкое ложе швырнули. Краину всю! Слезы ее вам сердце не тяготят?! Веру сменили, христопродавцы! Народ предали, торгаши! Своими руками удавку на него свили да сами и накинули. В унижении, в угнетении он к небу вопиет, а вы ликуете! — И захрипел: — Я предал дворян, а ты предал край. Мне гореть, а тебе паки. Да меня, может, еще и помилует бог, видя, что виски у меня от терзаний седеют. А тебе — нет пощады.

— Да не печалься ты так, — жалостно сказал мужик. — Говори, что делать с ними, и концы.

— Твоя правда, — сказал Роман, — ведите их за стены. Под корень.

Толпа забурлила, волоча под арку полоненных. Тишину пронзил чей-то истошный вопль. И все смолкло.

Смолкло потому, что под арку из-за стен направлялось медленное молчаливое шествие. На плечах крестьян плыли носилки с телом Петра. Распростертый на них, огромный, с запрокинутым подбородком и разметавшимися волосами, он медленно плыл ногами вперед. Лат на нем не было. Черно-зеленый плащ прикрывал колени.

Обнажились головы. Роман сдавленным голосом спросил:

— Панцирь где?

— Сняли, батюшка.

— Правильно. Живому живое. У нас мало.

Подъехал к носилкам, наклонился:

— Прости, брат. Не уберег я тебя. А теперь — спи. Всем спать… Многим

— скоро…

И, подняв голову, обвел шляхту посветлевшими, жестокими глазами. Потом скользнул взглядом по группе людей в серых рясах, смирно стоявших возле стены. Рядом с ними переминался с ноги на ногу служка с баклагой у пояса.

— И вы здесь? Приползли, гады. Долго же вам позволяет бог своим именем прозываться.

Когда он целовал покойника в лоб, я увидел, как дрожали его губы.

— Падаль целует, — донесся выразительный голос из толпы дворян. — Скоро сам падалью станет.

Ракутович поднял голову, оглядел пеструю от парчи толпу.

— Плахи сюда, — свистящим шепотом сказал он и вдруг взорвался: — Плахи!!! Пой поминальную, поп! И вы, серые рясы, пойте! На своем дьявольском наречии!

Иакинф запел. К небу понеслись звуки заупокойной обедни. А от стены тихо и сдавленно зазвучали неслаженные басы:

— Dies irae, dies ilia, bies magna et amara valde [13].

Крестьяне притащили уже три сосновых колоды и бросили их у копыт белого коня. Но Ракутович вдруг опустил голову.

— Ладно. Не надо плах, — сказал он. — Не нам марать топором руки. Эта сволочь не смелее женщин… Возьмите их, мужики.

Дворян потащили под арку. Большинство из них молчало, понимая, что пожинают свой посев.

— А этого куда? — спросил пастух в волчьей шапке, указывая на Кизгайлу, которого уже свели с балюстрады вниз.

— Этого не трогать.

— Дайте мне его прикончить, — попросил пастух, — из-за него брата моего повесили.

— Знай свое место, Иван, — сухо произнес Ракутович, — это мой враг, не твой.

Два врага смотрели друг на друга. И у одного не было в глазах страха, а у другого — злости. Кизгайла стоял приосанившись, полный достоинства, понимая, что его уже ничто не спасет.

— Ну вот, — сказал Роман, — ты думал, я не доберусь до тебя, Кизгайла? А я здесь, и я разгромил твое гнездо.

Один ветер шевелил каштановые волосы Кизгайлы и гриву Ракутовича, и Кизгайла дышал этим ветром и ответил не сразу:

— Почему ты не вызвал и не убил меня тогда?

— Вас всех нужно под корень — вот что я подумал тогда… Где Ирина?

— Ты не найдешь ее. Роман. Она тебя никогда, никогда не увидит. Родом панским на земле клянусь. Я отправил ее далеко, куда ты не дотянешься.

— Я дотянусь… Как до тебя дотянулся.

— Ты и без этого покарал меня. — На лице Кизгайлы я увидел ту самую маску, что и ночью, когда Ирина бросала ему проклятия. — Так убивай уж до конца. — Улыбнулся: — Только для меня трех плах много. Роман. Все три кровью одного не напоишь.

— Я не буду сечь тебе головы. Я просто сделаю то, чего не сделал тогда. Принимай вызов. Лавр, дай ему коня.

Глаза Кизгайлы загорелись.

— А если я тебя свалю?

— Тогда ты будешь свободен. С женой. Слышите, мужики?! Я даю слово.

Кизгайла метнулся к гнедому коню, которого подвел ему Лавр, коршуном взлетел в седло.

— Ну, тогда держись, Ракутович! Я тебе отомщу за дворянский позор. Саблю мне!

— И мне саблю. Похуже. Чтоб потом не хвастался.

— Мужики, — заорал Лавр, тряся копной волос, — а ну, лезь куда повыше! Очищай место.

Народ с галдежом и смехом полез на балюстраду, на лестницы, на забрало. Отовсюду смотрели зверовато-добродушные усатые морды.

Коней развели по углам двора. Кизгайла, пригнув голову, шарил глазами по фигуре врага. Ракутович спокойно ждал.

— Давай, — со смехом взмахнул рукой Лавр.

Тишину взорвал звонкий цокот копыт. Враги бросились друг на друга, сшиблись, скрестили сталь.

Две голубые полосы затрепетали в воздухе.

Ловко уклоняясь от ударов, они метались по двору, задорно хакали при каждом удачном ударе.

— Держись, Роман, — в экстазе выл Кизгайла, оскаливая зубы.

— И ты держись, — с затаенной ненавистью ответил Роман.

— Голубую кровь испохабил.

— Людоед. Напился девичьих слез. Вот тебе…

Звон оружия отдавался эхом в крепостных стенах и заполнял весь двор, как на пиру у того греческого прохвоста, когда ударами в щиты приходилось гонять птиц.

вернуться

11

войлочная шапка с завернутыми краями

вернуться

12

агнусек — агнец божий, католический нашейный знак

вернуться

13

день гнева, день слез, день величия и горечи (лат.)