Двадцатая рапсодия Листа - Клугер Даниэль Мусеевич. Страница 6
Из оставшихся я один, похоже, испытывал такие чувства. Аленушка держалась в стороне, но идти домой явно не хотела. Владимир, судя по всему, тоже не собирался уходить. И хотя именно он предложил поискать в проруби, казалось, наш студент вовсе не ожидал очередной находки в виде нового утопленного тела.
Урядник оглянулся на нас, сдвинул папаху на затылок и оскалился в невеселой улыбке.
– Вот так-то, господин студент. Знал бы – ейбогу… – Он не договорил, покачал головой, утер вспотевший лоб. Владимир уже справился с собой, подошел к новой страшной находке и присел над ней на корточки. После некоторых колебаний я подошел ближе, только присаживаться не стал, а остался стоять, хотя в ногах моих давно ощущалась некоторая неверность.
На этот раз извлеченное из воды тело принадлежало женщине. Еще одно отличие: она была полностью одета. Черное кашемировое платье, длинная синяя – скорее, когда-то синяя, а сейчас, после пребывания в воде, почти черная – тальма из легкого дамского полусукна, синий же фланелевый капор, ленты которого подвязаны под подбородком. А вот безобразно распухшие ноги были босы. Впрочем, все тело было распухшим – вид человека, вернее, того, что еще недавно было человеком, проведшего долгое время в воде, просто невыносим. Наверное, эта женщина при жизни была красивой, но сейчас… белая восковая тыква головы, блинообразное творожное лицо с черно-синими разводами, обесцвеченные, когда-то, возможно, золотистые волосы… б-р-р-р… ужас, ужас! Страшной деталью, заставившей мое сердце забиться еще более учащенно, оказалась толстая веревка, натуго связавшая ноги утопленницы по щиколоткам. К веревке был привязан какой-то груз, обмотанный холстиной.
– Вот, – негромко произнес Владимир, указывая на веревку. – Вот об эту веревку он и обломал ногти.
– Лучше бы ножом воспользовался, – проворчал исправник, усаживаясь на корточки рядом с ним.
– Значит, все произошло неожиданно, – сказал Владимир.
– Что произошло?
– Не знаю. Что-то. А может быть, он просто торопился.
Владимир выпрямился, огляделся задумчиво, словно надеялся увидеть разгадку в нескольких шагах, вычерченную на льду чьим-то острым коньком. Опять нагнулся и внимательно осмотрел руки утопленницы с чудовищно толстыми пальцами, перехваченными кольцами, как свиные колбаски – шпагатом. Странно поцокал языком.
– Колечки, колечки, пальчики с колечками… – загадочно пробормотал он. – Не забыть бы…
– Что там с пальцами? – спросил урядник. – Вы опять какие-нибудь раны нашли?
– Нет, не раны. Другое, – ответил Владимир. – Но поспешных выводов делать не буду. Подумать надо…
– Имейте в виду, господин студент, – строго сказал Никифоров, – о любых ваших догадках и подозрениях по поводу имевшего здесь место несчастного случая вы обязаны сообщать непосредственно мне.
– Всенепременно, – слабо улыбнулся Владимир. – Как о чем догадаюсь, сразу к вам… – Он помолчал и добавил: – Только знаете что, Егор Тимофеевич… – По-моему, Ульянов впервые назвал урядника по имени-отчеству. – Это уже не несчастный случай. Это убийство.
Глава вторая,
В ту ночь я долго не мог уснуть и на следующий день чувствовал себя изрядно разбитым. Что, впрочем, немудрено. Немало довелось мне повидать на своем веку покойников – один Севастополь чего стоит. Но то были, как бы это выразиться, покойники уместные, привычные, соответственные, не содержащие никаких загадок, кроме, разумеется, одной – загадки самой смерти, которая и так есть главная загадка всего на свете, не имеющая ни ответа, ни решения. Убитый пулей матрос Чубатко, разорванный бомбой солдат, имени которого я так и не узнал, сведенный в могилу тифом милый друг Левушка Берг, скончавшийся престарелый родитель Афанасий Михайлович, безвременно угасшая любимая супруга Дашенька – все они, разумеется, свято хранились в моей памяти, то оживая в снах, то уходя в зыбкую тень повседневности; однако же чувство вызывали одно – печаль от утраты и понимания того, что и мне рано или поздно доведется последовать за ними.
Иное дело – давешние ужасные находки, мертвые тела, скованные речным льдом. В юности учитель мой Иван Петрович Б*** читал мне вслух Дантову «Божественную комедию» в прозаическом переводе Кологривовой; поразили меня тогда особенно, помнится, вмерзшие в адский лед несчастные грешники. Какую страшную тайну, кроме тайны самой смерти, они скрывали? И сейчас мне вдруг стало казаться, что мирная наша ленивая Ушня обратилась в ледяную адскую реку Коцит с телами грешников.
Картины сего происшествия все стояли у меня перед глазами. То и дело мне представлялось, что это не наши парни-ухари лихо съезжают с крутого заледенелого берега, а что это я сам, прикрутив к сапогам коньки, лечу вниз и выкатываюсь на схваченную холодом реку и что это под мой конек попадает хрупкая от мороза ольховая веточка. И далее – будто я с размаху падаю, скольжу по льду, останавливаюсь, и вдруг в меня упираются, глядя сквозь зеленоватый сланец замерзшей воды, жуткие белые глаза мертвеца.
Однако если днем сильнейшим душевным усилием мне удалось отогнать страшные картины и заставить себя заниматься насущными делами – а таковых нашлось немало, – то по приходе ночи я был настолько истерзан этой внутренней борьбой с недавними впечатлениями, что вновь не смог уснуть. Часу примерно в третьем я встал с постели, зажег большую лампу под зеленым колпаком и, завернувшись в теплый драповый халат, уселся в кресло у книжного шкафа. А поскольку ничто не могло успокоить меня лучше, чем рюмка рябиновой настойки и несколько страниц «Севастопольских рассказов», то я и сделал то единственное, что следовало сделать. Налил себе из графинчика рябиновки, а когда приятное тепло успокаивающе и расслабляюще растеклось по моим членам, потянулся к шкафу, отворил створку, взял с полки книгу и наугад раскрыл, в самом начале.
Я точно помнил – по причинам, уже объясненным выше, – что на этих первых страницах граф Толстой описывал картины повседневной севастопольской жизни декабря 1854 года. Тревожная и лихорадочно-веселая толпа штатских и военных, сумятица жизни в двух шагах от боев – словом, все то, что невыразимо подкупало меня в сочинении бывшего артиллерийского офицера. Но, подкрутив фитиль лампы, я вместо того прочел, поначалу не вполне вдумываясь в смысл, следующее:
«… В половине 3-го часа ночи – а ночь была облачная, темная – на середине Литейного моста сверкнул огонь, и послышался пистолетный выстрел. Бросились на выстрел караульные служители, сбежались малочисленные прохожие, – никого и ничего не было на том месте, где раздался выстрел. Значит, не застрелил, а застрелился. Нашлись охотники нырять, притащили через несколько времени багры, притащили даже какую-то рыбацкую сеть, ныряли, нащупывали, ловили, поймали полсотни больших щеп, но тела не нашли и не поймали. Да и как найти? – ночь темная. Оно в эти два часа уж на взморье, – поди, ищи там…»
От неожиданности книга едва не выпала у меня из рук. Никогда ничего подобного я ранее не читал! Взгляд на обложку разрешил мое недоумение. Вместо «Севастопольские рассказы. Сочинение гр. Л. Н. Толстого» на ней значилось: «Что делать? Сочинение Н. Г. Чернышевского». Видимо, в полутьме я перепутал стоявшие рядом книги и вместо «Севастопольских рассказов» ухватил томик Чернышевского.
Ошибка разъяснилась, но вместе с тем возникло чувство недоумения: откуда, каким образом взялась эта крамольная книга в моем доме? Я вновь раскрыл томик. Титульный лист был написан от руки: «Журнал „Современник“, 1863 год». Никогда ранее я ее не видел, да и, по совести говоря, никакого желания читать «Что делать?» не испытывал. И мне вовсе не понравилось то, что кумир нынешних юных вольнодумцев, к тому же запрещенный цензурой, нежданно-негаданно встал на полке вместе с глубокочтимым мною Толстым. Запрещенный цензурой… По сути, дело даже не в запрете. В молодые годы я удосуживался читать сочинения, запрещенные властями, и такое чтение, что греха таить, доставляло мне известное удовольствие, щекотание нервов. Но то, что я слышал об этом романе, заставляло меня чураться его. И вот – на тебе…