Самая хитрая рыба - Михалкова Елена Ивановна. Страница 12
Мансуров хотел отравить свою жену. Мне никто не верит, но это так. Сейчас он затаится на время. Две смерти подряд могут навести людей на нехорошие мысли, к тому же он задается вопросом: вдруг я рассказала о своих подозрениях еще кому-то, кроме сыщиков?
Я не гожусь на роль ангела-хранителя Наташи. Ох, мне самой нужен ангел! Как бы мне хотелось, чтобы в тяжелых обстоятельствах рядом оказался правильный человек, – тот, кто ласково коснется моего плеча, поможет и даст надежду.
Но никаких правильных людей не будет. Я сама – этот правильный человек.
Дело в том, что карманные часы продолжают тикать, хотя я была уверена, что их стрелки прервали свой бег шестьдесят лет назад. А значит, мне нужно придумать что-то, чтобы молодая женщина осталась жива.
Может показаться, что я изъясняюсь сумбурно. Но, закрыв глаза, я могу ощутить тяжесть «луковки» в своей ладони. Цепочка, стекая меж пальцев, щекочет кожу. Часики-часики, золотая скорлупа… На выпуклой крышке гравировка: цветок лилии и три длинных, глубоко прорезанных листа. Если надавить на кнопочку под ребристой головкой, крышка отскочит и откроется циферблат.
Не хочу вспоминать часы. Прочь, прочь! Но из-под золотой крышки уже смотрит черный зрачок пруда. На одном берегу дача Лагранских, на другом березы и осины роняют желто-зеленые листья. Они плывут по широкой темной воде. Между ними скользит водомерка, за водомеркой слежу я, сидя на нижней ветке березы.
– Эй, девочка! – звонко кричит из окна молодая женщина. Надо лбом трясется пружинка тугого завитка, остальные волосы закручены на папильотки. – Девочка, иди сюда!
Когда Ольга Лагранская зовет, подойти откажется только дурак или слепой. У Лагранской маленький алый ротик сердечком, как у дамы червей, и глаза ярко-голубые, как у куклы. У меня тоже голубые, но самые обычные, блеклые, цвета речной воды. С такими глазами не берут в актрисы – это я понимаю уже в десять лет.
На афишах и в газетах она Ольга, а для нас, дачников, – Леля.
«Леля Лагранская» – повтори восемь раз, не запнувшись, и получишь в награду от деда «Мишку на севере». Бабушка ругается: «За скороговорки поощрять сладостями – безобразие! Пусть лучше яблочко съест, зубы целее будут».
– Как тебя зовут, девочка? – спрашивает Лагранская, свесившись из окна.
– Аня. – Я называла свое имя тысячу раз, но она все равно забывает.
– Анечка, котинька, ангел! Принеси мне от Гориных пластинку!
Она может и не уточнять, о какой пластинке идет речь. Мы уже месяц слушаем Бернеса: «Я люблю тебя, жизнь!» Этим летом все словно с ума сошли по этой песне.
– А где ваша? – спрашиваю я. У Лагранских пластинок – тьма-тьмущая, своими глазами видела.
– Разбилась.
Леля смотрит на меня невинными голубыми глазами. Так глядят только отъявленные вруны. «Дядя Женя расколошматил», – понимаю я. Нам, соседским детям, известно о семье Лагранских гораздо больше, чем они подозревают.
– Я мигом!
Я мчусь как олень, нет, как ветер! Как сумасшедший олень, подхваченный ветром! Пыль от проехавшего мимо автомобиля забивает мне нос и рот, но какое это имеет значение, когда пять минут спустя драгоценная пластинка уже в моих руках.
– Не сломай, – наставительно говорит Надя Горина. Она тоже блондинка, но разве могут ее спутанные соломенные кудряшки сравниться с сияющим венцом над головой нашей Лели!
Я не удостаиваю Горину ответом. Мне не до того. Теперь я – рядовой, несущий важное донесение своему генералу. Адьютанты убиты, оруженосцы ранены, офицерские лошади пали в бою, и вся надежда только на меня.
– Анюта, ты золото!
Лагранская смеется и целует пластинку. А потом манит меня пальцем и уходит вглубь комнаты.
Этот жест означает, что можно усесться на ее подоконнике и наблюдать, как она ходит и повторяет строчку за строчкой.
– Я люблю тебя, жизнь! – восклицает Леля. – Что само по себе и не ново! Я люблю тебя, жизнь! Я люблю тебя снова и снова!
Я обожаю нашу соседку, как только девочка-замарашка может обожать сказочную принцессу. Лагранская и есть воплощенная сказка, волшебство красоты, озаряющей нашу прозаическую жизнь. Она одаряет меня улыбкой, точно королева нищенку золотой монетой, и я становлюсь богаче всех в королевстве.
Но даже восхищение Лелей не мешает мне понимать, что Бернес поет эту песню намного лучше. Лагранская зачем-то прижимает руки к сердцу, сверкает глазами, «давит драму», как выражается отец. Бернес поет о мире, Леля – о себе. На строчке «мне немало дано» я не могу удержаться от смеха: актриса непроизвольно выпрямляет спину, и сразу бросается в глаза, что она и впрямь щедро одарена природой.
– Что ты зубы скалишь? Глупая обезьяна!
Лагранская кидает в меня домашней туфлей с меховым помпоном, и я сваливаюсь с подоконника – больше от хохота, по правде говоря, а не оттого, что меня сбивают, как кеглю.
Я лежу в траве на спине, и надо мной выплывает, как луна в небе, белое лицо.
– Ты не ушиблась? – озабоченно спрашивает луна.
Даже если бы я и ушиблась, я никогда не призналась бы в этом. Мне хочется геройствовать ради Лели и терпеть лишения. Какая жалость, что я не свалилась в крапиву!
– Подай туфлю! – Из сочувственного голос актрисы становится капризным. – Ты что, заснула? Неси ее сюда.
Когда с маленькой туфлей в руках, похожая на принца, разыскивающего свою Золушку, я перевешиваюсь через подоконник, Лагранской нет в комнате. Откуда-то из глубины дома раздается ее недовольное восклицание.
– Иду!
Пролетаю по коридору и оказываюсь в самой невероятной комнате, которую когда-либо видела.
– Это моя грим-уборная, – важно сообщает Леля. Похоже, она наслаждается выражением моего лица.
Створки огромного, как бальный зал, шкафа широко распахнуты. Внутри висят шелковые халаты, платья с лентами и платья, вышитые бисером, а в углу стоит и оценивающе смотрит – могу поклясться, что смотрит! – пышное бархатное платье, кроваво-красное с голубым отливом. Даже красота хозяйки тускнеет на фоне роскошных, как павлиньи перья, одеяний.
– Лелька! – зычно кричат от входной двери. – Где ты?
– Я здесь, котичек!
Лагранская вспархивает и исчезает.
В трельяже отражается моя ошеломленная физиономия.
У мамы есть красивые платья. Время от времени я украдкой забираюсь в родительскую комнату, чтобы понюхать мамины вещи и подержать в руках драгоценность: флакончик «Белой сирени». Я даже осмеливаюсь вытащить пробку. Если меня поймают за этим занятием, убьют на месте.
Но мамины платья не идут ни в какое сравнение с тем, что хранится в шкафу Лагранской. Передо мной пещера Аладдина, и я – ее единственный гость.
Изумрудный шелк переливается в ладонях. Я прижимаюсь щекой к великолепному пурпурному бархату и закрываю глаза, пьянея от тяжелого густого аромата. Вспыхивает на солнце и рассыпает искры лиф платья, обшитый золотистым стеклярусом.
От слабости я плюхаюсь в кресло перед зеркалом.
Трельяжный столик завален баночками, коробочками, папильотками, тюбиками с помадой. В выдвинутом ящике виднеются не один, не два, а дюжина флакончиков. Здесь и мамина «Белая сирень», и «Красная Москва», и небрежно отодвинутые в глубину несколько «Ландышей серебристых», и густо-коньячного цвета «Пиковая дама»… Но ближе всего – картонный сундучок с нарисованным Кремлем. Под откинутой крышкой стеклянный матовый куб с островерхой башенкой. «Черный ларец», – читаю я на коробке.
Я знаю, что нельзя трогать чужое. Но рука сама тянется к кубу.
– Ты что делаешь?
Пронзительный голос Лагранской ударяет, как хлыст. Я отдергиваю руку и вскакиваю.
– Тише, тише… Что за шум, а драки нет?
Отодвинув Лелю, из-за двери выходит ее муж.
– Дядя Женя!
– Здравствуй, Аня!
Дядя Женя помнит по именам всех детей в поселке, а также их собак, котов и морских свинок. Он маленький, веселый, с кривым ртом и не по росту огромными руками. К его макушке с двух сторон подбираются залысины, похожие на речные отмели.