Книга Мануэля - Кортасар Хулио. Страница 58
Два экрана под прямым углом, два фильма, там кто-то хочет с вами поговорить, метаморфоза тела, дабы познать истинное его содержание, метаморфоза всего, уже невозможно оставаться погруженным в то, что желало быть как всегда, что нагло и лживо выдавало себя за одно или за другое, когда кто-то передал послание, миссию (и через несколько часов в Веррьере, как тут не подумать, что Людмила разыграет свою собственную метаморфозу, Бучу-метаморфозу, которая может стать жизнью в других измерениях, очистительным взрывом, Буча – огненный цветок, распускающийся незаметно, неощутимо, семена, перелетающие через Атлантику, помогая хоть капельку, хоть чуть-чуть тому, что происходит в наших краях, и знать, что ты здесь стоишь на пороге, что еще возможно пойти передать неведомое послание, когда и его цветок распустится, сжигая твое нутро и вгрызаясь терзающими словами)
я откинул простыню и постепенно заставил ее лечь на бок, целуя ее груди, ища ее уста, из которых в полудреме вырывались бессвязные слова и стоны, мой язык забирался в самую глубину, и слюна наша смешивалась, слюна с отдаленным привкусом коньяка, с ароматом, исходившим также от ее волос, куда погружались мои пальцы, оттягивая назад ее рыжую голову, давая ей ощутить мою силу, и, когда она, словно смирившись, затихла, я навалился на нее и, снова повернув ее ничком, стал гладить ее белоснежную спину, маленькие, тугие ягодицы, сжатые колени, пятки, загрубевшие от туфель, я странствовал по ее плечам и подмышкам, исследуя их языком и губами, а тем временем мои пальцы обнимали ее груди, мяли их и пробуждали; я услышал слабый стон, в котором была не боль, но опять-таки стыд и страх, ведь она, верно, уже подозревала, что я собираюсь с ней делать, мои губы спускались по ее спине, прокладывая тропку между складкой нежнейшей, потаенной кожицы, и язык мой уходил вглубь, в ямочку, которая сжималась и отступала, прячась от моей страсти. О нет, нет, так не надо, твердила она, я так не хочу, ну пожалуйста, пожалуйста, она чувствовала, как мои ноги охватывают ее бедра, а освободившиеся руки раздвигают ягодицы, и там, смугло-пшеничного цвета, маленькая золотистая пуговка, которая сжимается вопреки противящимся мускулам. Несессер Франсины лежал на краю ночного столика, я нащупал тюбик с кремом для лица, она это услышала и опять начала артачиться, пытаясь высвободить ноги, по-детски изгибаясь, когда почувствовала тюбик между ягодиц, и, скрючиваясь, она повторяла, нет, нет, так не надо, пожалуйста, так не надо, по-детски, так не надо, я не хочу, чтобы ты мне делал это, мне будет больно, я не хочу, не хочу, а я, снова раздвигая руками ее ягодицы и поднимаясь над нею, услышал одновременно ее стон и ощутил членом жар ее кожи, скользкое бессильное сопротивление ее попки, в которую никто уже не помешает мне проникнуть, и тут я, упираясь руками в ее спину, сжал ее ногами, и медленно склонился над нею, стонущей и извивающейся, но неспособной избавиться от тяжести моего тела, и само это ее судорожное движение подталкивало меня внутрь, я преодолевал первый рубеж сопротивления, миновал края шелковистой жаркой перчатки, и каждый толчок сопровождался новой мольбой, ибо теперь боль ожидаемая сменилась настоящей, хотя и преходящей и не заслуживавшей жалости, и ее упорство лишь укрепляло мою волю не уступать, не отрекаться, отвечать на каждое ее движение, уже помогающее мне (и она, думаю, сама это знала) новым рывком вперед, пока я не ощутил, что дошел до предела, а заодно достигли своего предела ее боль и стыд, и в ее всхлипах послышалась новая нотка, открытие того, что это не непереносимо, что я ее не насилую, хотя она отказывается и умоляет, что граница моему наслаждению там, где начнется ее наслаждение, и именно поэтому она упорно мне отказывает в нем, яростно вырывается от меня и скрывает свои ощущения, грех, мама, сколько проглочено облаток, сколько благочестия. Лежа на ней, придавив ее всей своей тяжестью, чтобы проникнуть вглубь до предела, я опять обвил руками ее груди, я кусал ее волосы на затылке, чтобы принудить ее лежать неподвижно, хотя ее спина и все туловище трепетали, прижимаясь ко мне против ее воли, и вздрагивали от жгучей боли, исторгавшей новые стоны, уже проникнутые приятием, и под конец, когда я начал отступать и снова углубляться, чуть отпрядывая, чтобы снова погрузиться, все больше овладевая ею, она все еще говорила, что я делаю ей больно, насилую ее, разрываю ее, что она больше не выдержит, что я должен уйти, должен его вынуть, что, пожалуйста, хоть чуть-чуть, хоть на минутку, что ей так больно, что, пожалуйста, что ей жжет, что это ужасно, что она больше не выдержит, что я делаю ей больно, ну, пожалуйста, дорогой, пожалуйста, поскорей, поскорей, пока я не привыкну, дорогой, пожалуйста, чуть-чуть, пожалуйста, вынь его, прошу тебя, мне так больно, и стон ее, уже другой, когда она ощутила, что я спустил в нее, неудержимое рождение наслаждения, вся она, ее влагалище, и рот, и ноги умножали спазм, которым я пронзил ее, проколол до предела, ее ягодицы прижались к моему паху так плотно, что вся ее кожа стала моей кожей, и мы оба рухнули в зеленую огненную бездну под закрытыми веками, волосы наши смешались, ноги переплелись, тьма волнами хлынула на нас, как волнами вздымались наши тела, став единым клубком ласк и стонов, все слова стихли, одно лишь бормотанье раскованности, которая нас освобождала и возвращала к самим себе, к пониманию того, что эта рука – ее рука, и что мой рот ищет ее рот, дабы призвать его к примирению, к сладкой зоне лепечущей встречи, дружного сна.
Нет, они и впрямь чудаки – после того, как столько издевались над бедной Сусаной всякий раз, как она клеила вырезки для книги Мануэля, на них вдруг нашел приступ солидарности с ней, и начались тут баталии за единственную пару ножниц и тюбик с клеем, а Гомес так увлекся скотчем, что конец ленты пришлось добывать у него из левого уха, и можете себе представить, как это было больно, когда Люсьен Верней потянул и выдернул целый клок прямых волос, унаследованных от предков-индейцев. Поразительно, думает Людмила, свернувшаяся клубком в углу возле огарка свечи, и чего только нет в сумках и в карманах у этих южноамериканцев, когда Гад сидит в комнате наверху, где Эредиа и не думает скрывать от него дуло парабеллума, а Маркос, Патрисио и Ролан отдыхают от трудов, жуя бутерброды и попивая вино мадам Верней, и кажется, будто ночь удлиняется специально для Мануэля, внезапно все изъявляют желание стать соавторами книги, и, удивленная и обрадованная, Сусана приветствует их усердное сотрудничество, поглядывая на Патрисио, который цел и невредим, хотя чуточку еще бледен, однако винное внутривенное вливание бодрит его до улыбки, и он сладко потягивается на ковре, не выпуская из рук бутерброд и стакан, ведь если Ролан поблизости, можно всего ожидать.
Мой друг с умилением смотрит на мордашки Людмилы и Сусаны, теперь, когда их мальчиков можно уже обнять и поцеловать, хотя долго заниматься этим не пришлось, ибо Патрисио предпочел отдых на ковре и стакан вина, у Маркоса есть о чем поговорить с Люсьеном Вернеем и Эредиа, телефон звонит каждые три минуты, но с накинутым на него полотенцем, дабы обмануть бдительность окрестных пенсионеров, подтверждается появление Гадихи на Кэ-дез-Орфевр («полицейское управление», бросает Гладис Оскару), и, вероятно, письма уже в руках у обалдевших или взбешенных послов, Ролан возится с коротковолновым транзистором, который издает странное урчанье, пока, наконец в половине второго из него не выскакивают первые отклики, всеобщий переполох, пресс-агентства заполняют пробелы гипотезами, получение телеграмм из Рио-де-Жанейро не подтверждено, авторитетные источники в Лиме известили, что ожидается официальное сообщение аргентинской правительственной канцелярии, в Кито глубокое удивление вызвало известие о. До назначенного срока еще пять-шесть часов. Оскар сменяет Эредиа в комнате наверху, менады хлопочут насчет кофе, Люсьен Верней настроился вздремнуть часок, пока Ролан несет дежурство в шале, – удивительно, насколько эти двое не верят в серьезность латиноамериканцев, Маркос глядит на французов с нежностью и иронией, что ж, пусть играют вволю на своем поле, кривясь от боли, он устало потягивается и ищет себе подушку под голову, Людмила прислоняется к нему и постепенно сворачивается клубком, как прекрасное творение Кнолля или Альваро Аальто, заслуженный отдых воина, ласкающая рука на его голове. Я им сказала, что люблю тебя, шепчет Людмила, прокричала во весь голос то есть. Сусане на кухне, и, значит. А, замечает Маркос. Нет, конечно, не прокричала, не то Люсьен бы меня пристукнул, но все равно, мне было так страшно, я должна была это сказать. Ну, конечно, полечка. Блуп, Маркос, блуп. А Патрисио зевает, приканчивая четырехэтажный бутерброд, поглядывая на Сусану, которая строго сортирует материалы, самочинно предложенные ей в последние полчаса, нельзя ведь клеить в книгу Мануэля любую чепуху, первая премия вырезке Маркоса, она об удаче, и вдобавок случай тут подыграл, к заметке есть два приложения, которые когда-нибудь позабавят Мануэля, если он, упаси Бог, не отведал гриба за отсутствием чего-то повкусней, думает, хмурясь, Сусана, зеленая от страха и видя первые признаки смертельного поноса на каком-нибудь диване раввинчика.