Привет, Афиноген - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 13

Немногочисленные владельцы собак в Федулинске находились в положении людей, подозреваемых в человеконенавистничестве, владении подпольными капиталами и махровом перерожденчестве. Для прогулок с собаками им выделили два мизерных пятачка в пригородном лесу и городскую свалку. Прогулочные пятачки были огорожены колючей проволокой, в которую сторонники поголовного уничтожения собак неоднократно требовали подключить электрический ток. При таком положении дел некоторые владельцы собак выглядели еще затравленнее, чем их четвероногие друзья. Но, разумеется, не все. Находились сильные духом, которых не могли сломить ни постоянные насмешки, ни обвинения, ни даже прямые угрозы. С детства начитавшись Джека Лондона и походив в школьные зоологические кружки, они прониклись мыслью, что общение с собаками облагораживает человека, и готовы были отстаивать своп убеждения до самого рокового часа.

К таким личностям принадлежал хирург городской больницы Иван Петрович Горемыкин, сорокалетний брюнет могучего телосложения, владелец шустрого сеттера по имени Дан. Талантливый врач, известный среди больных как чудотворец, Иван Петрович обладал характером прямым, честным и на удивление неуживчивым. Его жена, врач–терапевт, из–за любви к которой в свое время Горемыкин застрял в Федулинске, стерпела прожить с ним всего один год, а потом, мало того что сбежала из дома, так вдобавок переменила профессию, возможно в конспиративных целях, и работала ныне парикмахером в дамском салоне «Алая гвоздика». Детей у Ивана Петровича не было ни от первого, ни от второго брака. Горемыкин с горькой иронией говорил, что лишь взаимоотношения с собакой представляются ему идеалом дружбы двух разумных индивидуумов: один разговаривает, другой молчаливо слушает и соглашается. Жене он развода не дал и иной раз, прогуливая пса, заходил к ней в салон, якобы за спичками. Стригся он тоже у бывшей жены. Процесс стрижки походил на фарс. Иван Петрович был лыс, как колено, лишь по бокам и на затылке его сияющего латунью черепа сохранились жгучие черные пряди. Бывшая не- разведенная жена с великим тщанием накручивала эти пряди на бигуди и сажала его под сушилку, где он просиживал в ряду с женщинами, нахохленный и недоступный общению, по часу и более. В это время сеттер Дан поджидал его у входа в салон, изредка зловеще подвывая и заглядывая в окно. Когда Иван Петрович замечал за стеклом рыжую голову друга, то грозил ему кулаком и ревел громовым голосом «Отрыщь! Фу!», чем лишал нервных женщин последнего самообладания.

В понедельник, вернувшись из больницы, Иван Петрович, как обычно, прицепил Дану ошейник и вывел его на прогулку.

Мельком глянув по сторонам и не заметив знакомых, Дан помочился прямо возле парадного. Это была большая оплошность. Тут же из окна третьего этажа высунулась старушечья голова и прошамкала слышимостью на весь квартал:

— Как же не срамно тебе, Иван Петрович? А еще дохтур, людей пользуешь!

— Так не я же это сделал, — спокойно возразил хирург и отвесил псу несильный подзатыльник. Дан понимающе поджал хвост. Следующие сто метров он покорно и заискивающе заглядывал снизу хозяину в глаза. Наконец Иван Петрович величественно ему кивнул, и пес с визжанием опрометью бросился к ближайшему дереву.

Вскоре они повстречали Николая Егоровича Карнаухова, прогуливающего своего фокстерьера по кличке Балкан.

Дан и Балкан дружили с раннего детства, несмотря на существенную разницу в характерах и повадках. Сеттер Дан отличался нравом доверчивым и веселым, любил прыгать, валяться на траве, гоняться за бабочками, а иногда без причины тосковал и скулил. Это был характер поэтический. Конечно, Дан мог позволить себе и легкомысленный поступок, и озорство, но все это так, от легкого сердца, без злого умысла. Совсем не то — его ближайший друг фокстерьер Балкан, который и щенком поражал окружающих заносчивостью и дерзостью манер.

Балкан жил под впечатлением одной идеи: разоблачить всех своих врагов и поставить их на место. А врагов у него было великое множество, он находил их повсюду и, раз отыскав, запоминал на всю жизнь. Шерсть у Балкана всегда стояла дыбом, маленькие глазки холодно и злобно поблескивали из–под нависших бровей. Вечно в кровоподтеках и свежих царапинах, он потряхивал бородкой, как козлик, готовый вступить в сражение с целым светом. Отчаянная неукротимость подтачивала его мозг. Если Балкан встречал подозрительного лягушонка (все они были ему подозрительны), то старался обязательно насмерть раздавить его лапой, если же — не дай бог! — мимо громыхал десятитонный МАЗ, не сомневаясь ни секунды, с диким нутряным хрипом пес бросался ему под колеса, падал на обочину, оглушенный, вскакивал и снова гнался за самосвалом, до тех пор пока пыль и песок из–под колес не забивали ему легкие. Тогда он вставал на дороге, растопырив лапы, и долго презрительно кашлял и чихал вслед удравшему железному великану. Натерпелся из–за него страху и намучился с ним Николай Егорович. Теперь он спускал его с поводка только в глухом, безлюдном месте, где–нибудь в лесу.

Дан был единственной собакой, которую свирепый фокстерьер терпел около себя, но фамильярности и ему не позволял и малейшую попытку на пару порезвиться пресекал коротким предостерегающим рычанием, похожим на старческое кряхтенье. «Продай ты этого злодея, — советовал хирург Николаю Егоровичу, в который раз пытаясь погладить Балкана и в которой раз натыкаясь на опасно безучастный ледяной взгляд и чуть оскаленные клыки. — Не доведет он тебя до добра».

Николай Егорович только горестно поднимал брови и вздыхал. Действительно, легче было убить Балкана, чем сбагрить с рук. Он и в семье–то признавал одного хозяина, а жену его и обоих сыновей, даже старшего, тридцатилетнего холостяка и рохлю Викешу, выносил лишь из уважения к Николаю Егоровичу. Более того, был случай, когда ночью жена Карнаухова в темноте сунула ноги в тапочки супруга. Случившийся рядом Балкан, узрев в этом поступке покушение на авторитет любимого хозяина, тут же молчком тяпнул ее повыше щиколотки, не слишком, правда, больно, но напугал ужасно. У жены Карнаухова пропало желание не только идти, куда она собиралась, но и жить в одном доме с «извергом мужем», который завел возле себя «наемного убийцу».

Николай Егорович в тот раз крепко–таки отлупил ремнем своего питомца. Балкан принял побои стоически, не уклонялся, после экзекуции не визжал, степенно удалился на кухню, залез там за газовую плиту и целые сутки не ел и не выходил на прогулку. На голос хозяина отвечал тяжелыми вздохами, а на веселые призывы сыновей — рычанием и лаем. С женой хозяина Катериной он с тех пор держался с изысканной вежливостью, уступал ей дорогу, но как бы и не замечал ее присутствия…

Пока собаки обнюхивались, мужчины обменялись рукопожатиями и любезными улыбками, затем не спеша направились к лесу. Почти все встречные здоровались с Иваном Петровичем, известным и уважаемым человеком в Федулинске. Хирург Горемыкин кивал в ответ, кланялся женщинам, и черные жесткие пряди по бокам его черепа покачивались, как маленькие приставные рожки.

Вскоре друзья пришли на свое любимое место — светлую полянку, окруженную березками и орешником, уселись на деревянную, иссеченную непогодами и ножами отдыхающих скамеечку и одновременно задымили сигаретами. Спущенные с поводков собаки ошалело оглядывались и начинали прикидывать, как лучше употребить короткие вольные мгновения. Дан ринулся в орешник, а фокстерьер взялся копать яму, потому что из–под земли пахло кротом.

— Вот, Ваня, — скорбно глядя на своего непутевого фокса, произнес Николай Егорович. — Вчера опять эта проклятая тварь задрала во дворе кошку. Понимаешь, прямо у меня на поводке… Как я не углядел, ума не приложу. Да не просто кошку, а Мирошкиных кошку, управдома нашего. Хозяйка хочет в суд подавать. Сам–то попроще мужик, он меня утром и предупредил: «Никаких судов не будет, не надейся, а кобелю твоему осталось жить не более трех дней». Говорит: «Я старый солдат, фашистов стрелял, а уж в мирное время убью злодея не задумываясь». И тут же, веришь ли, хотел исполнить свое намерение, для чего вынес из дому топор, знаешь, каким мясо рубят, маленький, но тяжелый… Еле мы с Балканом ноги унесли.