Грешная женщина - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 10

Цену я, естественно, брал с потолка, ориентируясь на обстановку в квартире. Случались накладки: одному цена казалась смехотворной, другому разорительной. Сейчас угадал точно.

— Ой, да хоть двадцать, — воскликнула женщина. — Только сделайте хорошо.

— Плохо не делаем. Фирма.

Это не была похвальба. Из отцова воспитания, из его генезиса я заполучил одно утомительное свойство: паршиво сделанная работа мучила меня впоследствии, как зубная боль. Я все ждал, что со дня на день эта обременительная особенность, которой когда-то я даже гордился, отомрет за ненадобностью, как хвост у прямоходящего человека.

Через час телевизор ожил, блудливо заверещал про «сникерс» и про выигранный каким-то несчастным ребенком миллиончик, да с таким азартом, что сгоряча я чуть не хрястнул по экрану молотком. Хозяйка, пока я «выводил» программы, держала зеркало и счастливо улыбалась.

— Как же без него, — пролепетала. — Сами подумайте. Ничего же не осталось. А посидишь возле него, посмотришь, как люди живут, и все-таки на душе легче.

— Легче будет, когда перевешаем бандитов, — сдержанно возразил я.

— Ой, не говорите! Кругом бандиты. Страшно в магазин идти. Вчера на Гагаринской площади, говорят, опять стреляли среди бела дня. Что творится! Как жить? И большинство ведь все приезжие с Кавказа.

— Бояться надо не кавказцев, — сказал я. — Наши-то казенные рыла, радетели-то наши — похлеще будут.

— Ой, не говорите! Народ их осуждает, а поделать ничего нельзя.

— Народ осуждает и за них же голосует.

— А куда денешься? Не привыкли своим умом жить. Сколько лет отучали.

На Мосфильмовской я попал в обитель бизнесмена. Минут пять с грохотом и скрежетом отпирались хитроумные запоры, и наконец в проеме двери, удерживаемой блестящей стальной цепочкой, возник мужчина в майке, волосатый, с настороженным, будто свинцовым лицом, лысый и грузный.

— Удостоверение! — потребовал он.

Сунул в щель свое старинное служебное удостоверение, где каждая литера грела душу: Вдовкин Евгений Петрович, II отделение, сектор X, НИИ «Штемп». Хозяин понюхал документ, зычно, по-прокурорски рявкнул:

— Просрочено!

— Конечно, просрочено. Я же из науки ушел в частное предпринимательство. Но если вам нужен человек с документами, могу дать телефон — ноль два. Приедет буквально через несколько минут.

Толстяк грустно хмыкнул, сбросил цепочку, пропустил внутрь. Пожаловался:

— Приходится быть бдительным, дружище. Сам понимаешь, какие времена.

Почему ему приходится быть бдительным, было видно по убранству жилища. Квартира, начиная с коридора, напоминала пещеру Али-Бабы, со сваленными в ней товарами. Вряд ли этот круглоголовый пузан, так пренебрежительно бросивший мне «дружище», приберегал для себя все эти ковры, картины, мягкую гарнитурную мебель и видеотехнику. Не квартира, а перевалочный пункт. В огромной комнате посреди суперсовременного богатства я еле отыскал взглядом десятилетней давности «Рубин», выглядевший здесь убогим хламом, ироничным кивком из минувшей эпохи.

— Что с телевизором?

— Шут его знает. Чего-то не фурычит. А выкидывать жалко.

Я давно догадался, что отличительная черта богатых людей — скупердяйство.

— Вызов — десять тысяч. Вам известно?

Мужчина глянул на меня с изумлением. Потом как-то хитро сунул руку под майку и почесал живот.

— Ну ты даешь! Откуда же такие цены?

Я повернулся с намерением уйти.

— Погоди, не горячись. Я ведь деньги не печатаю. Пять долларов могу отстегнуть, но не больше. Починишь — еще десятка. Лады?

— Плюс пару бутылок виски, — сказал я.

— Откуда знаешь про виски?

— Внешность у вас интеллигентная.

Польщенный, он удовлетворенно хрюкнул.

— Действуй, согласен.

Через сорок минут «Рубин» был даже лучше, чем новенький, и с каким-то утробным цинизмом провозгласил о готовящейся бомбежке Югославии. Таким он безусловно пребудет еще дней десять. Затем полыхнет синим пламенем и умолкнет навеки. Увы!

— Ну, ты мастер, дружище, — похвалил хозяин, за все время работы неотступно следивший за каждой моей манипуляцией. — Заодно холодильник не поглядишь?

Мы прошли на кухню. Двухметровый финский красавец, отделанный под мореный дуб, неделю назад дал странный сбой: в мгновение ока замораживал любой продукт до мраморного окостенения.

— Большое неудобство, — пожаловался пузан. — Вместо молока в пакете чистый лед. Я уж не говорю про ветчину или там колбаску. Погрызешь кусочек?

— На работе не ем, — сказал я.

За дополнительную десятку (всего двадцать пять долларов) я вернул холодильник в нормальный режим работы. На это ушло двадцать секунд. Сообразив, что дал маху и переплатил, пузан впал в отчаяние. Рожа у него стала багровой, и я бы не удивился, если бы из жирных глазок закапали слезы горькой обиды.

— Ну, ты даешь, — укорил он. — Наколол старика. А ведь я деньги не штампую.

— Я вижу. На инвалидное пособие живешь?

Расстались мы без сожаления, и две бутылки виски (дешевка из Польши, но с яркой наклейкой) он сунул мне точно милостыню.

Обедать подскочил к родителям. Отец с помощью матери с остановками доковылял до кухонного стола, но мужественной гримасой изображал богатыря, временно подкошенного пустяковой простудой. Мы хлебали материны наваристые пряные щи из фаянсовых тарелок со множеством зазубрин по краям. Нам было славно втроем. Над столом витала тень близкого расставания. Матушку годы почти не изменили: то же круглое личико с горькой улыбкой, совсем мало морщин, прямая осанка, быстрые, услужливые движения и постоянная готовность к счастливому известию в ярких голубых глазах. Зато отец постарел ужасно: ссохся, ужался, кожа отливала призрачным, восковым блеском. Читал он с лупой, слышал одним ухом, да и то еле-еле, и речь его стала заторможенной, как у человека, выходящего из наркоза. И все же никогда не было так безоблачно у меня на душе, как в редкие ныне родительские застолья. Отступали нудные заботы о хлебе насущном, отмякали гудящие нервы: рядом с бесконечно дорогими мне людьми неоткуда было ждать подвоха. Как часто, как искренне умолял я судьбу умертвить меня раньше их, хотя сознавал, что в этой наивной просьбе было предательство, столь присущее моей подлой эгоистической натуре.

— Папа! — громко окликнул я, словно мы были в лесу. — Ты зачем к лифту выбегаешь? Разве можно? Когда-нибудь мать напугаешь, ее кондрашка хватит.

Отец бросил укоризненный взгляд на жену, которая поспешила согнуться к тарелке.

— Нажаловалась? Только не считай меня инвалидом, дорогой сынок! Не хорони прежде времени. Поверь, у меня еще достанет сил, чтобы вас обоих, таких бойких, враз образумить.

— С чего ты взял? Никто не считает тебя инвалидом. Но каждая болезнь протекает по своим законам. Приходится им подчиняться, если хочешь выздороветь.

— Поучи, поучи. Ты же очень умный. Где же был твой ум, когда из НИИ сбежал?

— Я не сбежал, меня выперли.

Отец ядовито улыбнулся. На подбородке у него висели съестные крошки, которые он давно не стряхивал. Но если бы я или мама попытались за ним поухаживать, могла выйти совсем несуразная сцена. Посягательство на собственное достоинство ему чудилось даже в неплотно прикрытой двери в комнату.

— Слышишь, Валечка? — он обернулся к матери. — Это что-то новенькое. Оказывается, нашего гения с работы турнули, а не сам он ушел по дурацкой прихоти. Да ты, сынок, я гляжу, и врать научился, как демократы. Но себя-то не обманешь, нет.

— Тебе нельзя волноваться, папа!

Но было поздно, он уже завелся. Швырнул ложку в тарелку с такой силой, что оранжевые капли брызнули в лицо. Он этого и не заметил.

— Это вам нельзя волноваться, вам! Это вам надо себя беречь. Ты на кого работаешь? На них, на этих сволочей, ворюг, мерзавцев?!

Не следовало возражать, но я сказал:

— Я не работаю на них.

— Да? А на кого же? Ты принял их правила игры. Ты предал науку. Ты стал лавочником. Они купили твои мозги. Почему бы тебе не удрать в их благословенную Америку? Там тебя ждут не дождутся. Беги, спасайся! Я не удивлюсь. Вы все крысы, бегущие с тонущего корабля. Но он не утонет, не надейтесь. Мы его вытянем на сушу, подлатаем и снова пустим в плавание. Россия уцелеет, хотя и нарожала столько подлецов. Еще наступит срок, когда я спрошу у тебя: ну что, сынок, помог тебе твой вонючий доллар?!