Железо и кровь. Франко-германская война - Бодров Андрей. Страница 16

Вильгельм I к этому моменту испытывал легкое раздражение по поводу домогательств французов, но не дал этого почувствовать Бенедетти. Король резонно заметил, что никто не может ни за что поручиться «на веки вечные». Он мог лишь повторить, что его правительство за кандидатурой Леопольда не стоит. Поскольку ему нечего было к этому добавить, он отверг просьбу Бенедетти о новой аудиенции перед своим отъездом. Это не помешало королю и дипломату тепло распрощаться на вокзале. Вильгельм I исходил из того, что дальнейшие переговоры продолжатся в Берлине. В этой связи он решил оперативно известить Бисмарка о состоявшейся встрече с Бенедетти. Вечером того же дня прусский министр-президент получил довольно подробный отчет, составленный со слов монарха сопровождавшим его в поездке советником прусского внешнеполитического ведомства Абекеном.

В своих «Мыслях и воспоминаниях» Бисмарк оставил в высшей степени драматичное описание вечера 13 июля [114]. «Железный канцлер» не смог удержаться от соблазна представить дело так, будто судьба германского единства решалась в тот миг, а Пруссия была на пороге унижения [115]. Поступая так, отставной политик, безусловно, хотел напомнить нации, чем она была ему обязана. Кроме того, драматичность момента должна была оправдать в глазах читателей то, что было проделано Бисмарком далее. По версии канцлера, воспользовавшись опрометчивым разрешением короля обнародовать текст телеграммы, он сократил ее настолько, что это изменило смысл сказанного. В новой редакции дело выглядело так, будто в ответ на требование Бенедетти отказаться на будущие времена от кандидатуры Гогенцоллерна на испанский престол тому попросту указали на дверь, причем сделано это было через дежурного адъютанта.

Уже к десяти вечера «отредактированный» прусским министром-президентом текст телеграммы, вошедшей в историю как «Эмcкая депеша», был распространен большим тиражом в Берлине в качестве бесплатного приложения к газете «Норддойче Цайтунг». Бисмарк также позаботился немедленно известить об «инциденте» иностранные правительства. Всего за несколько часов «Эмcкая депеша» облетела все европейские столицы, вызвав сенсацию.

Подлинник «Эмской депеши» так и не был найден в немецких архивах, что заставляет некоторых исследователей усомниться и в том, что дело обошлось невинной «редактурой» текста, как в том уверял германский канцлер. Еще в 1960-х гг. известный американский историк-международник У. Ленгер в своих работах пришел к заключению: «трудно отделаться от вывода, что рассказ Бисмарка о произведенном телеграммой из Эмса впечатлении является выдумкой от начала до конца» [116].

Многие современные германские историки, однако, склонны оправдывать Бисмарка в истории с Эмской депешей, расценивая ее как вполне легитимный ответ прусского правительства на французскую провокацию, имевший целью избежать угрозы дипломатического поражения. Известный специалист по дипломатической истории Э. Кольб возлагает основную вину на французское правительство, стремившееся к привилегированному положению в Европе. Он остается на этих позициях и в недавних своих работах: «он [Бисмарк] искалечил текст и жестче сформулировал последнее предложение, но Эмская депеша от этого не стала ни «фальшивкой», ни «провокацией войны», как вновь и вновь утверждается» [117]. Полностью поддерживая эту точку зрения, М. Онецайт пишет о том, что термин «фальсификация» вообще неприменим к данной ситуации: все подобного рода документы передавались в печать не в оригинале, а в отредактированном виде [118]. Д. Ветцель, в свою очередь, стремится занять промежуточную позицию. Критично относясь к свидетельствам прусского министра-президента, но полемизируя с Й. Беккером, он называет действия Бисмарка «спровоцированной оборонительной войной» [119].

Любопытно, что некоторые современные авторы вообще отказывают «Эмской депеше» в значении решающего эпизода июльского предвоенного кризиса. Признавая ее «искусной фальсификацией», Й. Беккер, тем не менее, придает ей исключительно второстепенное значение. По его мнению, к этому моменту война была неизбежна, с учетом настроя ключевых игроков с обеих сторон (Мольтке и Бисмарка в Берлине, Грамона и Лебёфа в Париже). Его аргументация строится на основе свидетельства историка Леопольда фон Ранке о том, что решение о войне было принято в Берлине за сутки до провокационного ультиматума Грамона. В ответ на уверение Мольтке в том, что «мы будем во всеоружии», прусский министр-президент ответил: «Если таково Ваше мнение, то приступайте». Если следовать этой версии, ключевым стал ужин у Бисмарка с Рооном, Мольтке и Эйленбургом 12 июля, а не ужин 13-го, столь драматично описанный в «Мыслях и воспоминаниях» канцлера [120]. С французской стороны мобилизационные меры фактически начались в обстановке секретности еще вечером 13 августа. Обнародование в прессе скандальной Эмской депеши лишь дало удобный повод правительству придать эти меры огласке и получить на них одобрение парламентариев [121]. Конечно, эти меры еще не имели необратимого характера и сами по себе еще не означали войну. Но они выдавали моральную готовность руководства двух стран к последнему шагу.

Собранный исследователями огромный массив исторических свидетельств по-прежнему оставляет широкое поле для интерпретаций и трактовок. Однако можно отметить, что к действиям Бисмарка весной-летом 1870 г. не подходит предложенная некоторыми исследователями концепция «балансирования на грани войны». Последняя предполагает, что канцлер должен был оставить противнику путь к отступлению, пусть и ценой дипломатического поражения. В реальности же он загонял Наполеона III в угол. Проблема заключалась в том, что в этом ему активно помогала французская дипломатия.

* * *

В Париже, между тем, «Эмскую депешу» прочли так, как этого Бисмарк и добивался — как прямой вызов и оскорбление. Утром 14 июля в присутствии Наполеона III собрался Совет министров, призванный решить вопрос войны или мира. После долгих дискуссий военный министр Лебёф поставил вопрос о призыве резервистов, что было равносильно объявлению войны. Не успели его коллеги одобрить это предложение, как им доставили депешу Бенедетти, излагавшую произошедшие накануне события в истинном свете. Герцог Грамон вновь выдвинул идею созыва международного конгресса по «испанскому вопросу». Наполеон III поручил министру иностранных дел подготовить соответствующую декларацию. Однако к вечеру под давлением супруги он вновь успел поменять свое мнение в пользу войны [122].

Наполеон III принял роковое решение, руководствуясь соображениями сохранения популярности династии и обеспечения гладкой передачи престола сыну. Молва приписывала Евгении слова «это моя война», от которых она впоследствии открещивалась. Однако нет никаких сомнений в том, что она этой войны желала. Фрейлина Мари де Гарэ свидетельствовала о настроениях при дворе в одном из писем: «Здесь все, начиная с императрицы, так сильно хотят войны, что избежать ее мне кажется невозможным» [123]. Впрочем, Евгения лишь разделяла убеждение большинства тех, кто находился вокруг Наполеона III, о неизбежности столкновения с Пруссией, к которому Франция, казалось, как никогда готова.

Однако именно императрица, как никто иной, выдвигала на первый план интересы династии. Как сформулировал современный французский историк Ив Брюле, Евгения «в большей мере была матерью Наполеона IV, нежели супругой Наполеона III» [124]. Как Евгения признавалась по прошествии многих лет в одной из бесед с М. Палеологом, «мы не стремились к войне; мы не искали к ней ни повода, ни предлога, но мы ее более не боялись» [125]. Действия Наполеона на протяжении всего скоротечного июльского кризиса, впрочем, не демонстрировали подобной решимости. Его явно не привлекала перспектива принять на себя ответственность за развязывание конфликта, что было в высшей степени характерно для него в подобных ситуациях и прежде [126].