Экзамен - Кортасар Хулио. Страница 29

Хуан погладил Клару по волосам – очень красивые волосы.

– Хочешь, покажу истинную драгоценность великих ночей?

– Хочу, – сказала она, словно вдруг вспомнив. – Скорее, пока не погасла.

Хуан снял очки и аккуратно установил их на уровне груди. Клара наклонилась и увидела в стекле отражение: огромная люстра, уменьшенная до размеров золотой монеты, сверкала, словно желтыми глазами, мозаикой крошечных огней.

– Бальзаковские глаза, – сказал Хуан. – Золотая пыль, помнишь? Не знаю, кто это сказал.

– И глаза персонажа Фелисберто Эрнандеса, – сказала Клара, – кажется, он был капельдинером, тот, чьи глаза излучали свет.

– A dreadful trade [62], друг мой. Смотри, смотри, гаснет.

Глаза меркли, не закрывшись, и на месте света возникли своды зала, розовый диск, в котором зрачки, теперь уже потемневшие, казалось, смотрели вовнутрь себя, словно глаза обезумевших бодхисатв, Хуан наслаждался синхронным угасанием света и перешептываний. «Гаснут голоса, – подумал он, – и уместно сказать: смолкают огни. Однако в этом зале присутствует страх». Наверху кашляли сухо, неприятно. «А скоро начнут задыхаться от жары, уже и сейчас нехорошо. Лишь бы туман не просачивался – »

– Кто играет, че? – спросил репортер. – Хорошо бы сыграли что-нибудь Бородина.

– Какой прогресс с тех пор, как мы застукали тебя на симпатиях к Эрику Коутсу, – сказал Хуан. – А вот и он, мудрый и древний, как Гомер, и, как он, – с посохом и поводырем.

– Уникальный случай приверженности искусству, – сказал сеньор Фунес.

Слепого вели двое служащих в ливреях и париках. Музыкант сжимал в руках скрипку и продвигался по сцене коротенькими шажками, походившими на балетные па. Аккомпаниатор, плотный мужчина, шел позади, он сразу направился к роялю и принялся разбирать ноты, а музыкант остановился в определенном месте (должно быть, на полу мелом была проведена черта, чтобы служащие не ошиблись) и приветствовал публику: кланялся с серьезным видом, затем встряхивал головой, словно принюхиваясь к воздуху, довольный, что служащие, похоже, ушли и оставили его наедине с залом.

– Что за фигня, – сказал репортер, аплодируя. – Я думал, что будет пианист.

– Смотри-ка, и ты тоже? – разозлился Хуан.

– Скрипка – благородный инструмент, – сказал сеньор Фунес.

«Говорит, как Андрес в худшие свои минуты, – подумал репортер. – Сейчас скажет, что этот инструмент более других похож на человеческий голос». Из соседней ложи донесся шепот: «…цензура. Но цензурой дела не поправишь». Кто-то настойчиво продолжал хлопать; с галерки на него зашикали. Наступила глубокая тишина, скрипка поднялась к подбородку артиста, и послышались звуки – словно бились и жужжали насекомые: это скрипач, чуть наклонившись к пианисту, настраивал инструмент. «Великий деревянный сверчок, – подумал Хуан. – Твердое, непреклонное существо, ключ ко всем песням». Он поискал руку Клары, влажные ладони столкнулись, но неприятное ощущение не поднялось выше запястья.

Аккомпаниатор встал и застыл, всей своей позой взывая к тишине.

– Маэстро, – произнес он с сильным балканским акцентом, – должен будет отдыхать между частями «Крейцеровой сонаты», поскольку его хрупкое здоровье —

Наверху уже аплодировали, и конец фразы остался неуслышанным.

– Какого черта они хлопают? – сказал репортер на ухо Хуану.

– Потому что для этого рождены, – сказал Хуан. – Одни что-то делают, а другие им хлопают, и это называется музыкальной культурой.

– Не строй из себя чистопробного Зоила, – сказала Клара. – Хватит злиться на людей.

– Тихо, – приказал сеньор Фунес, явно взволнованный. И звучно высморкался, заглушив для всех сидящих рядом начало сонаты.

Клара сидела с закрытыми глазами, и Хуан хотел, было, мстительно заметить ей, что сама она – чистопробный Джорджоне, но музыка победила. Он собирался подумать о чем-нибудь, укрепиться в своем скором гневе на истерические бараньи аплодисменты; а вместо этого погрузился в ритмы, в звучание скрипки, немного сухое и как бы ученическое. Сквозь полуприкрытые веки худенькая фигурка слепого артиста казалась ему просто заштрихованным силуэтом, куклой с резкими движениями и белыми волосами, раздуваемыми невесть откуда взявшимся ветром. Что-то было в нем от козла отпущения, напоминало путь на Голгофу, из его рук исходили все грехи мира; бесполезно прекрасная, злокозненная песнь. И рождалась она в мире мрака, как все голоса, что имеют значение, и падала в зал ложнотемный, а на самом деле наполненный скрытыми отблесками, спрятанными лампочками запасных выходов, переливом драгоценностей, перешептыванием. Сверчок заливался, и театральный зал делал вид, что безотрывно внимает (вниманием, настоянным на праздности, на любви, на желании убежать и не видеть жизни вокруг) его языку, его смехотворно гневному диалогу с разверстым роялем, смене голосов, сшибке тем, фугам, языку, всей раздраженной разнородной материи, сплавленной воедино кузнецом из Бонна. «Слепец играет глухому, – подумал Хуан. – Пусть потом говорят об аллегориях». Аплодисменты хлынули как песчаный ливень, и свет вспыхнул почти одновременно с последним аккордом.

– Какая чушь, – сказала Клара. – Я понимаю, он очень старый, но делать перерывы между частями – разбивать целое.

– Сейчас посадят его в угол и станут обмахивать полотенцами, – сказал репортер, глядя, как служащие в париках и ливреях уводят артиста. Аккомпаниатор остался на своем месте, но, поскольку публика продолжала хлопать, стал раскланиваться, сперва из-за рояля, а потом поднявшись на ноги и даже выступив вперед, на авансцену.

– Рождается от нечестивого имени Иеговы, – сказал Хуан, глядя на рыжуху в бенуаре, красившую губы.

– Тебе скучно, – сказала Клара.

– Скучно.

– Но дома было бы так же.

– Если не хуже. Самая мерзкая форма скуки та, что застает тебя в пижаме. Тогда нет спасения. Репортер, покурим?

Они пошли по кругу, разговаривая и заодно поглядывая на женщин. Группки людей в фойе и в зеркальном салоне более чем обычно были заняты разговором; и говорили они не о концерте.

– Проверь свои наблюдения на практике, – предложил Хуан. – Я тебе помогу, например, скажу вон той сеньоре, что минуту назад упала Английская башня. А ты иди на галерку и считай, за какое время новость долетит туда.

– Перестань, дело серьезное, – говорил репортер, кося глазом на совсем молоденьких девушек. – Отсюда я должен идти в город, не знаю только куда – в Ла-Боку или в Матадерос, там народ пьющий и рот на замке не держит. Плохо только, что вчерашняя усталость не прошла, работка меня ожидает та еще…

– Почему ты не уйдешь из газеты?

– Потому что не нахожу ничего лучшего.

– Все что угодно лучше, чем газета.

– Не скажи, – ответил репортер, глядя в пол. – Иной раз пошлют на концерт, а то, глядишь, в числе немногих тебе посчастливится увидеть труп вдовы. По-твоему, имеет место паника?

– Нет, – сказал Хуан, оглядываясь вокруг и обнаружив вдруг в зеркале себя, худого и непричесанного. – Просто римляне наблюдают нашествие варваров, с одной лишь разницей: пришельцев не видно. Заметь, наука, показав, что самые страшные смерти невидимы, излечила нас от многих физических страхов. Вполне можно представить нашего современника, который дрожит перед букетом цветов от метафизического страха, от того, что есть в прекрасном, этой первой ступени прекрасного, —

и он же почти не огорчается, когда какая-нибудь «летающая крепость» вываливает ему на голову мелинит.

– Как ты отстал, – сказал репортер. – Мелинит. «Летающая крепость». Фу!

– Спасибо, что оставляешь мне букет цветов, – сказал Хуан.

И они вернулись в ложу, а между тем артист, на этот раз вышедший на сцену самостоятельно, начал ленто, не дождавшись, пока погасят свет. Хуан принес Кларе мятные пастилки – та кротко осталась в антракте сидеть с отцом, который все чаще поглядывал на часы.

– Когда пойдем?

– Сразу отсюда, – сказал Хуан. – А кофе с молоком выпьем в баре на Виамонте.

вернуться

62

Ужасное ремесло (англ.).