Дар речи - Буйда Юрий Васильевич. Страница 33
Я перечитал заметки.
Арсен Жуковский проделал хорошую работу – его поклонникам будет что почитать. Но я-то? Но мне-то это – зачем? Дидиму мы уже рассказали про его деда и бабку, и теперь он знает, что дед был кровавым палачом, а бабка – стукачкой КГБ. Осталось выложить ему всё о письмах, чтобы он узнал еще и о ворованной святыне. Но что это добавит к тому, что уже сказано?
Думая о Дидиме, я, конечно же, думал прежде всего о Шаше. Она так близка с Дидимом, что иногда не разобрать, кто чья тень. И вот она узнаёт, что человек, в честь которого Дидима назвали Виссарионом, убил ее прабабушку и насиловал ее бабушку, когда та была еще подростком, испуганным подростком. И вся жизнь Шаро перевернулась, из жизни их выбросили в Левую Жизнь, превратив в прислугу палачей, в наложниц, в рабынь, которые лишены даже собственного прошлого. Ну ладно квартира на Смоленке, но ведь и их палладиум им, рабыням, не принадлежит – новые господа, наследники палачей, присвоили его, поместив в центр своего мира. А им, рабыням, было дозволено лишь издали любоваться тем, что на самом деле являлось их собственностью.
Следует ли из этого, что жизнь Шаши была ложью, пошла не туда? Нет, конечно. Это был ее выбор, и этот выбор был правильным, что бы там ни говорила моя ревность. Благодаря этому выбору Золушка стала прекрасной принцессой, стала женщиной, достойной своей красоты, любви и богатства. Для этого она сделала стократ больше, чем Дидим, хотя он, что уж там, и был ее наставником и любовником, многому ее научившим. У этой Шаши – другая память, другие святыни, и ничего не изменится, если она вдруг узна́ет, что жизнь ее могла быть иной.
А вот я в ее глазах стану завистником, ревнивцем и мудаком, готовым на всё, чтобы она оставалась моей, хотя она и без того – моя. Да и Дидима она знает лучше меня – и не строит на его счет иллюзий.
Их прошлое, точнее, прошлое их семей – одно на всех – сделало их героями нового времени, вознесшимися над прошлым. Они вырвались из заколдованного круга времени, чтобы бросить ему вызов, и победили.
Эти письма ничего не изменят в их судьбах, а вот в моей – могут.
Шаша никогда не давала мне левую руку: «Если дам, значит, ты – моя жизнь, а это пока не так». И не даст даже правую, если я сунусь к ней с этими чертовыми письмами.
Я взглянул на черновик письма Жуковскому, которое начал было сочинять, чтобы уточнить некоторые факты, даты, имена, – всё стер и написал просто «спасибо».
На часах было 6:15 утра – самое время для визитов.
Ночник, накрытый абажуром с резными фигурами, освещал край дивана, на котором лежал Дидим, столик с бутылкой и стаканом, и отражался в стеклах, за которыми темнели изображения Виссариона Шкуратова, доктора и чекиста.
Любопытно, подумал я, а не объясняется ли несходство врача и палача тем простым обстоятельством, что на фотографиях изображены два разных человека – доктор Василий Шаро и служащий ОГПУ Виссарион Шкуратов?
Дидим не шелохнулся, когда я сел в кресло напротив дивана.
– Пришел проститься, брат, – сказал я, не повышая голоса. – Пора. Мы были не правы, когда решили, будто тебя можно так встряхнуть, что к тебе вернется дар речи. Пусть теперь этим займутся врачи. Мы и так слишком затянули это дело… Как бы тебе не стало хуже. Проблемы памяти, идентичности личности и всё такое – не дай бог. Может быть, еще не поздно, и вскоре ты придешь в себя. Тебе придется вспомнить, что произошло в канун Рождества, когда ты отправился в ночной магазин за выпивкой, а на обратном пути сбил эту девчонку, которая сейчас лежит в подвале, медленно покрываясь гнилостной венозной сеткой. Впрочем, всё не так страшно, как кажется на первый взгляд. Если ты раскаешься, если твоим адвокатам удастся убедить суд, что твое раскаяние – это не игра, а реакция зрелого человека на собственные ошибки, ты, может быть, даже реального срока не получишь. На это, конечно, надежды мало, но она остается. А мы – мы по-прежнему будем восхищаться тобой, тут ничего не изменится. Ты был и останешься лучшим из лучших, героем нашего времени. А что неудачи… ну, брат, в этом не только Кремль виноват. Да и не только ты. Время изменилось, люди изменились. То, что в девяностых казалось им открытием, сейчас кажется ужасом. Мы ж говорим о выживших, о переживших девяностые, – они стали другими. Читают другие книги, другие газеты. Впервые за последние сто лет русские задумались, что значит быть русскими, – и никак не найдут ответов. Как ты сам однажды сказал, я не сторож себе вчерашнему. Так и они. Они вчерашние – не они сегодняшние, и ты – не герой их времени. Не переживай: ты всегда найдешь себе дело. Съездишь куда-нибудь, отдохнешь, влюбишься, забудешься и снова примешься за дело. Я понимаю: после таких невероятных побед, которых ты добился в девяностых, любой нынешний успех кажется чуть ли не поражением… Да и возраст – в таком возрасте пора смириться с действительностью, во всяком случае, с теми ее проявлениями, изменить которые ты уже не в силах… Пора забыть о победах, встряхнуться и двигаться дальше, опираясь на палочку – а не на Шашу… – Я помолчал. – …Интересно, а ты догадывался, что твой палладиум – ворованный? Сомнение – оно возникало где-нибудь в глубине души? Ну в самом деле, брат: человек чуть не каждый день убивал людей, расстреливал невинных, получая при этом, может быть, удовольствие. И вот этот человек, оставленный Богом и давно не верующий в Бога и Спасение, садится за письменный стол и пишет вдохновенное послание любимой женщине, пишет не дрогнув, пишет, словно никогда и не забывал о любви Господней, которая горит в любви земной… Ты знал, что он – палач, и по-прежнему верил, что это он написал те письма? Не верю. Да и Марго… Так любить, так страдать, так писать, – чтобы через несколько лет запросто подличать и предавать, калеча людей? Ты-то ее помнишь милой бабушкой… Ну так и времена уже были другие, не требующие от человека, чтобы он давал волю своему нутряному злу. Я хочу сказать, что Марго и не могла написать этих писем, – о чем ты, наверное, тоже догадывался. Ее даже жаль, брат. Ведь она украла то, что хотела бы сделать сама. Наверное, в глубине души она сожалела о том, что ей приходилось делать. Ну или задним числом сожалела. Или нет? Наверное, эта память о небесной Марго и заставляла ее настаивать на том, что эти письма писала она. Но это не отменяет всего того, что делал ее муж и что сделала она. Они убили семью Немиловых-Шаро и присвоили их души. Ну ладно, не присвоили – сыграли их роли. Свидетелей ведь не осталось, а Татьяна Васильевна Немилова, бабушка Шаши, – ну это ж полусумасшедшее создание, какой из нее свидетель… – Я перевел дух. – Шестидесятники и их дети стали мало-помалу присваивать старую Россию с ее верой, царем и отечеством, ту Россию, которую их отцы и деды уничтожили без всякой жалости, с упоением и наслаждением. Присваивать чужие письма, памятники, души, веру в чужого Бога, в невинность и чистоту. Наверное, это естественный процесс, наверняка такое уже не раз бывало в прошлом – и не только в России, но я не историк, я не судья, я не прокурор… Я хочу только сказать, что с этими письмами вышло – не так. Святыня – краденая, брат; огонь этот – чужой огонь, не твой. Да и не нужен тебе никакой чужой огонь – у тебя свой есть, и только от тебя зависит, станет ли он райским или адским, прости за пафос… Ведь никакого проклятия прошлого – родового проклятия – на тебе нет и не было.
Я остановился, но не смог понять, слушает меня Дидим или нет.
Он по-прежнему лежал спиной ко мне в глубокой тени и ровно дышал.
– Ну и хватит, – сказал я. – Напоследок одна просьба. Оставь Шашу в покое. Мы ждем ребенка, и ты должен привыкнуть к мысли, что Шаши у тебя больше нет. Не нужно больше этих внезапных телефонных звонков среди ночи, звони кому-нибудь другому, или еще проще – взрослей. Ты же абсолютно самодостаточный человек, человек дела, но чуть что – к Шаше. Неубиваемый резерв. Не надо этого больше. Оставь ее в покое. Я не рассказывал ей о письмах, а главное – о том, что́ Шкуратовы сделали с ее семьей, и не расскажу: не хочу, чтобы она страдала еще и из-за этого. Давай же подарим ей незнание – спасительное, целительное незнание. Если она тебе еще хоть сколько-нибудь дорога…