Часовщик - Кортес Родриго. Страница 86

— У тебя остался третий вопрос, — напомнил дух.

— Кто я? Что со мной не так? — прохрипел Томазо. — Ты можешь объяснить мне все как есть?

И тогда дух улыбнулся. Впервые.

— Хороший вопрос, Томазо.

В глазах полыхнуло, и Томазо вдруг увидел себя там, во внутреннем дворике монастыря Сан-Дени.

Его, Гаспара, и еще одиннадцать растерзанных, униженных, обессилевших новичков вывели только после того, как они трое суток пролежали в стылом подвале и уже готовились к смерти. Каждый знал, что его жизнь закончилась, и впереди, после того, что они сделали с распятием, ждет лишь одно — ад. И жуткая, выворачивающая все нутро тишина лишь обостряла остроту этой страшной истины.

Но дверь заскрипела, их подняли — каждого по двое монахов, волоком вытащили наружу, в залитый ослепительным осенним солнцем, усыпанный желтой листвой двор, и все изменилось.

Их мучители стояли вкруг. Рядом, бок о бок с ними, стояли преподаватели, тренеры, секретари, и здесь же, в кругу, как равный среди равных, стоял сам настоятель. И все они плакали.

Томазо пронзило странное, ни на что не похожее ощущение, но понять, что это, он просто не успел — все кинулись к ним.

— Господи! Простите нас! — рыдая, прижимали истерзанных юнцов огромные монахи. — Мы сами через это прошли!

— Томазо, брат! Прости меня! — обнимали его со всех сторон.

— И меня прости!

— И меня…

— Господи! Как ты держался, Томазо!

И Томазо глядел на эти трясущиеся подбородки, на эти прикушенные губы, текущие по щекам слезы и видел, чувствовал, что они страдали вместе с ним — каждый миг. И тогда в груди защемило, заныло, заболело, и он разрыдался, а вскоре, сам не понимая почему, отдался этим дрожащим от ужаса содеянного рукам, объятиям и поцелуям. И совершенно точно знал: он умрет за каждого из них.

Камера, в которую привели Бруно и принесли перевязанного военным врачом Гаспара, была битком набита делегатами Тридентского собора и служащими библиотеки. Здесь были ученые и архивариусы, переводчики с еврейского и греческого языка. А если проще, то все, кто видел или слышал, как делался Единый Христианский Календарь.

Бруно улыбнулся. Эти люди не ведали истины, а потому кровавая жертва богам истории, которую принес отец Клод, была напрасной. Наивный книгочей так и думал, что история Церкви разбита на 12 магических «часов» по 144 года и в 1728 году наступит Полдень Христианства, то есть его полный расцвет. И лишь Бруно знал, что принятый Папой и в силу этого канонический циферблат Церкви содержит все 24 часа, а потому 31 декабря 1728 года, когда невидимая стрелка сделает полный оборот, наступит не Полдень, а Полночь. И это меняло все.

Хлопнула дверь, и вошедшие в камеру альгуасилы подняли Бруно с каменного пола и быстро потащили по коридору. Затем Комиссар за четверть часа его опросил, и часовщика, не мешкая, отправили во двор. Здесь уже корчились в пламени около десятка человек, и еще полсотни свешивались со столбов скрюченными дымящимися огарками.

— Бруно Гугенот, — подошел к нему Комиссар Трибунала, — готов ли ты примириться с Церковью?

— Как я могу примириться со своей собственной вещью? — улыбнулся Бруно. — Я ее создал. Только что.

Комиссар прокашлялся.

— Ты должен понимать, Бруно… если ты раскаешься, тебя перед сожжением удавят. Это огромная милость.

Бруно не отвечал. Он смотрел, с каким трудом на столб водружают огромное, тяжелое тело наполовину парализованного Гаспара.

— Ты раскаиваешься, Бруно?

Бруно задумался. Требование о раскаянии напоминало ему то нетерпеливое пришептывание мастера, когда кусок сырого железа уже раскален добела, но никак не хочет окончательно поплыть и растаять.

Но ведь растаять и поплыть должен был не кусок реального железа, не конфискованные деньги и угодья и даже не массивы архивов! Растаять и поплыть должно было то, что у него в голове!

— Отойди, — попросил Комиссара Бруно, — я думаю. Мне не до тебя.

Томазо рыдал.

— Смотри-ка, он действительно раскаивается… — сказала не пропускающая ни одной казни жена начальника стражи. — Я уверена, что это искренне…

Но Томазо рыдал вовсе не потому, что боялся или раскаивался. Он понял, что с ним сделали. Что сделали со всеми с ними.

В тот короткий миг Вселенских Размеров Сострадания, когда братья Ордена с рыданиями обнимали нового члена своей семьи, Томазо понял, что у него есть дом — теплее отчего. Что у него есть братья — ближе кровных.

— Вина еретиков неопровержимо доказана… — продолжал бубнить Комиссар. — Содомский грех, поклонение демону Бафомету и даже святотатство — вот чем они занимались вместо служения Церкви…

— Бог мой… — прошептал Томазо. — Что они с нами сделали?..

Теперь он видел: каждого из них нагрели до той точки, когда личность плавится и течет, а потом просто подставили форму немыслимой по своей силе братской любви. И расплав души стек и застыл в Ордене навсегда. И был благодарен судьбе за то, что это произошло.

Палач шел от столба к столбу и просто поджигал солому — быстро и деловито, словно собирался опалить зарезанную свинью. Но Бруно улыбался. Он знал, что именно сделал, когда поменял даты и перекроил циферблат истории Церкви. Ибо любой циферблат — вовсе не театр, а полноценный привод, прямо воздействующий на зевак.

Изменив циферблат, он изменил само человеческое представление о мире, то есть те шестерни, что у людей в головах. А значит, звезды уже сдвинулись со своих мест, и люди, сами того не зная, уже заняли свое положение в новых пазах, на деле осуществляя всю задуманную им конструкцию единых для всех народов и племен Вселенских Курантов.

— Подумай, Бруно, — еще раз подошел инквизитор. — Ты можешь быть спасен Иисусом.

Бруно рассмеялся. Его сводный брат по Отцу уже не имел власти над этой Вселенной. Ибо 31 декабря 1728 года, ровно в тот миг, когда невидимая стрелка пробежит все 24 сектора христианских суток и упрется острием в небо, эпоха Плотника Иисуса завершится, и начнется эпоха Часовщика Бруно. Именно таков был астрологический смысл превращения Полдня Христианства в его Полночь. И смешнее всего было то, что святые отцы сами открыли ЕМУ дверь.

Рядом уже орали на все голоса, и только Бруно и Гаспар не размыкали уст. Монах не чувствовал боли в обгорающих ногах, а Бруно знал, что именно такова судьба сынов Божьих невест: Иисусу — крест, ему — костер. Именно такова плата за то, чтобы Небесная утроба понесла от Тебя.

Ноги начало жечь совершенно нестерпимо, и горло у Бруно перехватило — как в ту ночь, когда его мать, подневольная, а потому и безгрешная Дева торопливо забрасывала землей Того, Кто сменит Сына Человеческого на Его престоле. И посиневший, задыхающийся Бруно задергался, потом судорожно вытянулся вдоль столба и вдруг увидел, какой она будет — Новая Эпоха.

Он видел города, не засыпающие ни на миг, и дороги, которым нет конца. Он видел тысячи евреев, пожизненно заключенных в маленькие стеклянные будки, где меняют деньги и дают ссуды. Он видел миллионы морисков, круглые сутки пакующих мороженую парагвайскую баранину. И он видел миллиарды иных еретиков, почти не отходящих от работающих механизмов. И все это для того, чтобы титанические Куранты, которых они даже не видят, продолжали идти к своей неведомой цели.

Бруно знал, что новый мир будет совсем иным. Ибо не станет забот ни о грехе, ни об искуплении, а Новейшим Заветом человеку станет механически точный расчет. И люди наконец-то поймут, что смысл их бытия вовсе не в завещанной Иисусом любви и еще менее — в отвоеванной Адамом и Евой свободе мысли и поступка. Ибо смысл шестеренки может быть лишь в одном — в безостановочном вращении в отведенных ей пазах. Так, как и планировал Господь — до того, как пустил все на самотек.

А потом терпеть уже стало невмоготу, и Бруно закричал.

— Я исправил Божий первородный грех! — вывернул он голову на север, в сторону невидимой отсюда Швейцарии. — Ты слышишь, Олаф?! Я сделал доводку! Я все за Него исправил!