Дом Альмы - Коруджиев Димитр. Страница 41
– Не имеет значения! Соглашайся, я буду счастлива так же, как и она!
– Пиа, пойми, это бессмысленно…
– Нет. Только что уехала гостья Альмы, мы вместе обедали. Две недели назад ее сестре сделали операцию в Стокгольмском институте, а хирург – румынский еврей. Тазобедренный сустав был поврежден сверху, и он перевернул кость так, что здоровая часть пошла вверх, а затем закрепил ее гвоздем. Альма хочет свести тебя к нему, она полна надежд!
Наивное объяснение Пиа показалось мне любопытным. Я не знал, что, оказывается, делают и такие операции.
– Хорошо, милая, я вернусь.
– Ты – просто прелесть! Ну, пока…
Я задумчиво положил трубку. И только тогда ощутил присутствие Зигмунда: он стоял в полуметре от меня и слушал как из моих уст вылетают непонятные ему слова на французском, – следил так напряженно, что знал уже почти все. Я невольно кивнул, таким образом подтвердив его предположения.
– Альма и Пиа будут здесь через час. Надо позвонить дипломату. Я отложу отъезд до следующей субботы.
Пока я набирал номер посольства, Зигмунд сказал:
– Жаль, что ты не пообедаешь со мной.
Смысл его слов дошел до меня уже после разговора с дипломатом – как их дальнее эхо. Несказанно удивленный, я пошел за ним на кухню. Зигмунд уже поливал приготовленную им рыбу лимонным соком. Почти все, что невозможно произнести вслух, кроет в себе горькую истину. Если бы я воскликнул: «Отчего же, я бы смог пообедать, ведь они задержатся в пути…», – я бы поведал миру горькую истину о человеке по имени Зигмунд, заболевшем скупостью. Я говорю так, потому что скупцы – существа таинственные и их истинный образ – сгорбленная фигура, крючковатые ногти и вороватый взгляд, – бродит в иных местах, нам не ведомых, и имена у них иные.
Он не выдержал, сел и стал есть – давясь, с виноватым видом.
– Очень вкусно… – произносил он, жуя. – Ты уходишь, не отобедав со мной, как жаль. Но там тебе подадут то, что ты до сих пор… Зачем тебе есть мясо…
Не прошло и часа, как из прихожей действительно донесся звонок.
82.
Наша поездка была счастливой. Это трудно выразить: сам я не испытывал блаженства, но ощущал, что поездка исполнена счастья. Это было нечто такое, в чем мы принимали участие, что мы сами созидали. Нечто хрупкое и лучезарное; и сто, и тысячу лет спустя оно будет оказывать влияние на настроение в мире, то здесь, то там будет успокаивать отчаяние, отчаяние, которое испускает земля, которое потом слетает с небес, чтобы породить новое отчаяние. Нечто светлое и лучезарное, сотворенное душами трех людей, давно забывших (через сто или через тысячу лет) друг о друге.
Альма царицей вплыла в дом Зигмунда и снисходительно выслушала его запутанные объяснения насчет того, что он живет в тесноте, потому что один, но вот когда он женится… Когда мы вчера попросили ее одолжить нам машину, глаза ее сверкали яростью: почему именно ее машину, почему на ее бензине? Сейчас же, презрев расчеты, она двигалась небрежной, танцующей походкой мимо скупцов, скованных страхом за свое существование, с чувством огромного превосходства, демонстрируя перед ними свою раскованность. И не только мимо Зигмунда; перед тем, как сесть в ее машину, мы встретили еще троих. Я оглянулся, чтобы увидеть, как они удаляются, уменьшаясь до размеров карликов.
У первого же овощного магазина мы остановились. Аль ма вышла из машины и купила апельсинов и клубники. Пиа расстелила у меня на коленях скатерть, и началось веселье Отрываю у клубнички стебелек и кладу ее в рот Пиа. Следующую ягоду сую себе в рот. Позади Альма смеется, роту нее не закрывается. Мне не о чем волноваться, я могу остаться сколько захочу, причем бесплатно. Если этот хирург сделает мне удачную операцию, тогда я должен буду признать ее своей спасительницей – тогда она приедет в Болгарию, чтобы навестить меня и мою семью…
Поймав мой вопрошающий взгляд, Пиа засмеялась.
– Сумасшедшая вроде нас…
И тогда машина, согретая нашими голосами и нашим смехом, стала легче воздуха и взлетела ввысь, туда, где вытянув шеи плыли на север дикие гуси. И я понял, что в этот миг мы, все трое: Альма, Пиа и я, слившиеся в одно человеческое тело, уменьшившееся под тяжестью грехов до размеров Нильса Хольгерсона, ищем способа вырасти (при помощи путешествия, свободы и великодушия), ищем того мгновения, когда мы превратимся в три поистине высоких существа. В таких, какими мы были задуманы.
83.
– Это же замечательно, – сказала Рене, когда нас увидела. Это просто замечательно…
84.
И вот ты идешь через столовую, через вестибюль, заходишь на кухню. Люди, с которыми ты еще вчера попрощался, умолкают, изумленно смотрят на тебя. Больше всего удивляется малышка Таня Харрис, она же и радуется больше всех: не столько тебе, сколько собственному удивлению. Для нее твое возвращение – доказательство того, что… отъезд – это выдумка. Ничего больше не будет исчезать из ее жизни, а будущее каким-то волшебным образом соберет воедино маму и Альму, дом в Лондоне и дом в Швеции. Так маленькая Таня будет жить в постоянно расширяющемся доме, который будет заселяться все новыми людьми, теми, кого она полюбит. Альма ставит перед ней мисочку с картофельным отваром, ее заскорузлые пальцы гладят волосы ребенка.
Эти мягкие волосы.
Этот мягкий свет, эти улыбки. Когда-то давно ты был знаком с человеком, который ел рыбу в твоем присутствии, не дав тебе ни кусочка.
Эти мягкие волосы: прикосновение «Брандала» сейчас уподобляется мысли о них. Ты медленно поднимаешься по ступенькам, идешь в свою комнату. Наверху, на лестничной площадке, стоит Туве. Сейчас ее улыбка несколько иная. «Добро пожаловать», – говорит она по-английски и тебе все понятно. Ее крупное тело исполнено напряжения. «Я иду к себе», продолжает она, и тебе снова все понятно. Она показывает наверх и выжидает. Ты разводишь руками – не понимаю… Не понимаю языка. Туве дважды повторяет фразу. Наконец грустно плетется на второй этаж. Неплохая женщина.
Опустевшая площадка освещена ранними послеобеденными лучами шведского солнца…
Ты улыбаешься ему.
Шведское солнце, английское солнце, болгарское солнце… Внезапно тебя осеняет догадка: оно же, в сущности, одно, одно и то же. Тебе кажется, что ты первый человек в мире, который перестал расчленять солнце. И вдруг ощущаешь – все великое так просто. Всем телом впитываешь свет. Десять тысяч страниц тихой струйкой сочатся из твоего переутомленного мозга, и вот уже в нем вспыхивает ответный свет. Ты в самом начале, ты в самом конце. В тебе стерт текст. Ты теперь в самой сути. Объясни ее.
Ты нем.
И тогда ты снова повторишь «объясни ее», не ведая, что будешь отброшен прочь.
85.
Я отправился в столовую, чтобы выпить послеобеденного чаю; меня догнала заплаканная Рене. Час тому назад Скотт (так звали гомеопата) попытался затащить ее к себе в комнату. Она почувствовала себя униженной – «девушка, которая тут в помощницах – и вот…», понимаешь?… А в то же время задала себе вопрос – а может, она просто дура, расчетливая дура? Женщина, которую никто не уважает. Почему никто не смеет поступить так с Пиа?
Я молча погладил ее. (Она не была расчетливой, раз спала с бедняком Берти…) И в ту же минуту вздрогнул от укоризненного взгляда Пиа: она стояла рядом с нами и видела, как я глажу Рене.
– В чем дело? – Вопрос Рене звучал по-французски.
(В моем присутствии обе шведки инстинктивно переходили на этот язык.)
– Скотт хотел бы осмотреть тебя, – объяснила Пиа. – С помощью иридодиагностики.
Мы вернулись в вестибюль. О своей болезни я знал достаточно или мне так казалось, но мне не хотелось обидеть гомеопата (он как раз выписывал Грете рецепт -уже осмотрел ее). Как всегда, элегантный, в безукоризненно отутюженных брюках, в спортивной рубашке: во рту
медленно перекатывался шарик жевательной резинки – привычка, которая действует успокаивающе, когда встречаешь ее у пожилых людей. Он сказал мне, не поднимая головы, что после моего отъезда ощутил в доме какую-то пустоту, а теперь он рад: нам предстоит прожить вместе еще пять-шесть дней.