"Вельяминовы" Книги 1-7. Компиляция (СИ) - Шульман Нелли. Страница 72
— Совсем обнаглели англичане, — негромко буркнул Матвей. Дженкинсон вопросительно посмотрел на толмача, тот замялся, а Иван, положив руку любимцу на плечо, ухмыльнулся:
«Шутим мы, шутим».
Матвей тоже едва заметно ухмыльнулся, краешком красиво очерченного рта и вдруг посмотрел прямо в глаза Петру. Воронцов похолодел. Недобрый огонек горел в ореховых глазах.
Петя шифровал донесение для Елизаветы, которое диктовал Энтони Дженкинсон.
«Также царь Иван дал нам разрешение построить в Вологде канатную фабрику — льна в России много, и он чрезвычайно дешев. Монополия для Московской компании на проход судов по Белому морю утверждена, хотя многие бояре, в том числе и любимец, а по слухам, царский полюбовник Матвей Вельяминов, несмотря на подарки, что мы испослали, — были против».
— Слыхал я, Питер, что царь уже который год этого Матвея привечает. Помнишь ты его?
— Как не помнить, помню. — Петя аккуратно посыпал свежие чернила песком, дунул на грамоту. — Матвей должен был на моей старшей сестре жениться. Только вот царь заради потехи своей приказал Марью ему на потеху отдать. Она потом понесла от царя и ядом себя опоила. Еще писать будем?
Дженкинсон ошарашено молчал, потом помотал головой, будто хотел стряхнуть морок.
— Ты пока спустись на двор, глянь, где там гонец. Мы сейчас закончим, и отправлять его надо.
Петя толкнул дверь и слезы, заливавшие его лицо сразу смешались со струями дождя. Он всхлипнул и прислонился к стене дома.
Сзади раздался чей-то шепот: «Ну, здравствуй, Петруша Воронцов, вот и свиделись». В спину Пете уперлось острие кинжала.
Матвей Башкин проснулся, как и каждый день последние двенадцать лет, от грохота тяжелой двери, отделявшей подвал — самый глубокий из всех в Иосифо-Волоцком монастыре, — от крутой, со щербатыми ступенями, каменной лестницы.
Лестницу он видел один раз, двенадцать лет назад, но очень хорошо ее запомнил — тогда, спускаясь, припадая на раненую ногу, он сосчитал ступени, их было больше ста. Внизу тесные клетушки отделялись от узкого, освещенного факелом прохода проржавевшими прутьями. Прутья эти сидели намертво, да, впрочем, ему бы и не удалось выдернуть ни одного, все это время он был прикован к стене.
Он поднял левую руку — бесполезную, скрюченную — и все равно закованную в кандалы — и улыбнулся. Они меня до сих пор боятся, подумал узник. Я едва могу ходить, я однорук, а они — боятся.
Кроме него в этом ярусе никого не было. Максима Грека когда-то держали здесь почти с почетом — в отдельной келье с окном, из которого было видно небо и озеро.
Его привезли сюда на исходе осени, когда по синей водной глади плыли рыжие, палые листья. Пахло грибами и морозной свежестью. Архимандрит Герман, сопровождавший заключенного из Москвы, молча помог ему выбраться из возка, Всю дорогу сюда он тоже молчал. Игумен Гурий, высокий, выше узника на голову, посмотрел на него и усмехнулся:
«Этот здесь ненадолго».
Башкин мельком подумал, что Гурия, позже избранного архиепископом Казанским, он уже пережил, тот умер два года назад.
Новости он узнавал от монаха, приносившего еду и убиравшего за ним. За двенадцать лет тюремщик привык к узнику, и часто бурчал под нос ответы на его вопросы, вычищая клетку или забирая миски с пола. Так он узнал, что до него последним на этом ярусе был заточен Вассиан Патрикеев, сгрызший от голода свои руки. Башкин вспомнил, как обличал покойный нестяжатель Вассиан учеников Иосифа Волоцкого, основателя монастыря: «сел не держати, ни владети ими, но жити в тишине и в безмолвии, питаясь своими руками».
— В тишине и безмолвии, это да, — пробормотал Башкин, прислушиваясь. Дверь, единожды громыхнув, больше не издавала никаких звуков. Жаль, Вассиан умер, им бы нашлось о чем поговорить.
Счет времени он вел по еде — в дни престольных праздников кормили лучше, да и монах-тюремщик иногда отвечал на вопрос, который сейчас год.
Первые три года боярину часто снилась прошлая жизнь, но сны становились все реже, все отчетливей понималось, что обратной дороги нет. Оставалось вспоминать и думать, благо никто не нарушал его одиночества.
Сначала узник мечтал о ней. В непроглядной тюремной ночи ему грезились льняные волосы, серые серьезные глаза. Когда он метался в лихорадке, ее прохладная ладонь остужала его лоб, когда бился в рыданьях — ему слышалось, что она утешает его. Потом и это видение исчезло.
Башкин думал, что, случись у него бумага и перо, он бы писал и писал, до конца дней. Кроме как складывать свои думы в слова, ему более ничего не оставалось. Книг ему не давали, даже Библию, тем более Библию. Впрочем, он помнил ее наизусть, и слово Божье, и полемику отцов церкви, и даже слова Лютера. Изо дня в день, из года в год, привалившись к сырой каменной стене, в темноте и затхлости он мысленно читал, отмечал несоответствия, комментировал и спорил.
Макарий тогда сказал: «Благодари Господа, что не сожгли тебя. Государь, в неизбывном своем милосердии повелел сослать тебя на покаяние в монастырь навечно.
Покаяние, он хмуро усмехнулся, тряхнув кандалами. Впрочем, если уж каяться, то не перед раскрашенной доской, а тут, где никого, кроме него и Бога, не было.
Вдруг перед его клеткой возник чей-то силуэт. Сначала узник решил, что пришел монах, но, приглядевшись, — за столько лет, проведенных впотьмах, зрение сильно ослабело — понял, что ошибся. Человек в черном, монастырского покроя кафтане, раздвинул губы в улыбке:
«Ну, здравствуй, Матвей Семенович».
У Пети заледенела спина. Человек стоявший сзади, медленно провел по ней клинком вниз и уткнул его чуть пониже ребер, слева.
— Коли в ребра бить, — свистящим шепотом объяснил он, — клинок на кость может натолкнуться. Лучше сюда, — истечешь кровью, как боров на забое.
Так же учил когда-то Петю старший брат. А еще Степан говорил: «Если сзади на тебя нападут, то одной рукой тяни противника за руку вниз, а второй упрись ему в подбородок, и голову, голову ему заламывай. А как бросишь ты его на землю, то сразу коленом грудь прижми».
Петя сделал в точности, как учил брат, и, когда противник рухнул в жирную, чавкающую грязь, навалился сверху. Тот от неожиданности разжал пальцы и выпустил кинжал. Воронцов достал свой — короткий, дамасский, подаренный Степаном в прошлом году, приставил его к горлу нападавшего. Лицо было незнакомым.
— Кто тебя послал? — Петя чуть надавил на клинок.
— Боярин мой… Матвей Федорович… Не губи, — взмолился несостоявшийся убийца.
Петя коротко и быстро ударил его в шею. Клинок вонзился в кость и застрял. Человек выгнулся, на губах выступила кровь. Он еще жил — хрипя, цепляясь сильными пальцами за горло. Воронцов глубоко вдохнул и с силой выдернул клинок. Умирающий засипел, захрипел.
И затих.
Петя посмотрел на свои руки, и, с трудом сдерживая подступившую тошноту, подставил их под струи ливня. Под ногами пузырилась кровь, смешанная с грязью. Петя упал на колени и его вырвало прямо в лицо мертвеца, а потом еще и еще раз — когда он увидел совсем близко распахнутую, огромную рану, в которой собиралась дождевая вода.
Светловолосый молодой человек присел на кроточки и приблизил лицо к прутьям. Узник вгляделся — спокойное было лицо, ясное, красивые карие глаза смотрели прямо, не избегая взгляда.
— Ты Матвей и я Матвей, тезки мы с тобой, Помнишь боярина Вельяминова, Федора Васильевича?
Башкин кивнул. Он почти разучился говорить, с монахом они обменивались односложными фразами, а другие слова ускользали, растворялись в темноте, в чаде факела, вроде и есть они в голове, а раскроешь рот — исчезают.
— Сын я его, Матвей Федорович.
Нет, пронеслось в голове у Башкина, тот выше был и шире в плечах, и звали его не так. Как его звали-то? Он нахмурился, пытаясь вспомнить. Тщетно. Тоже мальчик еще совсем — он еще про корабли мне говорил. Сказал я на него, дак мука какая была, мочи терпеть не было.
— А что, — он ужаснулся звуку своего голоса. Из горла вырывался то ли хрип, то ли карканье. — жив Федор Васильевич?