Нора - Азольский Анатолий. Страница 12
— Я буду бороться! Я никому не отдам свою нору! — И два пальца, большой и мизинец, сомкнулись на горле невидимого врага.
Все новые алкаши с разных сторон подходили к поляне, однорукий мальчишка носился между пнями, как официант в кафе от столика к столику. Дядя Паша повел Алешу в бараки за лесочком, в свою комнату, где переодевался после работы. Здесь царила истинно спартанская строгость: кровать с панцирной сеткой без матраца, офицерская шинель на ней, три томика военных мемуаров на голом столе, тумбочка с тарелками. В шкафу, правда, богатая одежда. И сумка, из которой дядя Паша вытащил коньяк, лимоны, шпроты, хлеб. Над ним нависла настоящая беда, иначе бы не стал он пить на работе.
— Зачем тебе Колкин?
Нельзя было не отвечать ему. Друг семьи, товарищ отца, человек, которому Алеша обязан.
— Я ведь лгал вам, когда говорил, что жизнь у меня сложилась… Она изначально была плохой, и, боюсь, в скором времени мне туго придется. Надо сделать рывок и освободиться от общества и начальников,
— Так зачем же тебе все-таки Колкин?
— Для рывка. Если решусь, — ответил Алеша, уже зная, что не сам он будет решать. В позапрошлую ночь взвыли сирены, остановились две мешалки, Алеша убеждал себя: ничего не исправляй, запиши в журнал о поломке двух смесителей, вызови электрика, пусть затвердеют смеси, пусть, именно это от него и требуется. Надсадно, над самым ухом ревели другие мешалки, чавкали, всхлипывали, и в слитном гуле улавливался провал, немота скорбно молчавших моторов. Терпели бедствие механизмы, взывали к помощи — и Алеща не мог изменить себе, помог мешалкам, они ожили, заработали.
— Об одном я прошу тебя, Алешенька: не надо крови. Она никогда не лилась в моей норе. Я не хочу поэтому бросать ее, скажи там что-нибудь Наталье…
Выгнали его во вторник 20 марта, статья 33-я, пункт 3-й — завидное постоянство, подумал Алеша, все то же неисполнение обязанностей. Народе бы по закону: акт об отсутствии на рабочем месте более двух часов, решение завкома, приказ директора. Но так обленилось начальство, что допустило грубейший промах: завком собрался за сутки до того, как Родичевым А.П. было совершено нарушение трудовой дисциплины. На глазах у кадровика Алеша сунул в карман копии документов, показав расхождение в датах. Договорилась: в суд Алеша не подаст, но кадровик не оповестит милицию о кандидате на высылку. Ни злости у него не было к начальникам, ни гнева на себя. Всего лишь легкий страх и упоение страхом, неизвестность манила. Обе трудовые книжки были изучены, вывод напрашивался: выше разнорабочего ему в этой жизни не подняться, и тем не менее он будет работать там, где ему понравится, и денег у него будет много. Ни в июле, когда кончится срок узаконенного безделья, ни позже или раньше в бюро трудоустройства он не придет. Жизнь в столице стала тревожной. К пивным подъезжали автобусы с милицией, хватали всех подряд, потом отпускали, переписав адреса. Еще не наступила пора массовых десантов на овощные базы, а уже известно: контроль усилен, расчет не в конце каждого рабочего дня, а раз в неделю, причем смотрят на прописку и шмонают в проходной. Совсем увял частный наем, директора совхозов не подъезжали к бюро с заманчивыми посулами.
Алеша надеялся на счастливый случай, и тот его не миновал.
Однажды на старом «Москвиче» подкатил к бюро высокий седой мужчина, прошелся по рядам безработных, заглядывая в их трудовые книжки, не оставил вниманием своим и Алешу, сидевшего в сторонке. Удовлетворенно кивнул, прочитав куцые записи и не обнаружив никакого интереса к той полосе жизни Алеши, которая была до этих записей. Сказал, что именно такой ему и нужен. «У тебя ведь в запасе три месяца…» Повел его к «Москвичу», пригласил в кафе, напоил и накормил. «Меня зовут так: Самуил Абрамович, я директор продовольственного магазина». Выложил деловое и несколько необычное предложение. Ему нужен грузчик, до 1 августа, работать придется под чужой фамилией, трудовая книжка на эту фамилию и будет лежать в отделе кадров торга. Дело в том, что обладатель этой фамилии — интеллигентный юноша из очень уважаемой семьи, юноше требуется трудовой стаж для поступления в институт, а семья, к сожалению, не привила ему любви к труду, институты же сейчас отдают предпочтение воинам и работягам. Можно, конечно, оформить юношу грузчиком и не видеть его на работе, все можно. Однако надо блюсти закон. В июле юноша сдаст экзамены в институт и заберет трудовую книжку. Что касается Алеши, то он, Самуил Абрамович, дает честное слово и от своего имени и от имени благодарных родителей юноши: еще до 1 августа Алеша будет зачислен на очень хорошую работу с очень хорошими деньгами. Если, конечно, не захочет остаться в продмаге.
— Тебе не придется идти на этот невольничий рынок, — сказал Самуил Абрамович и потыкал вилкой в сторону бюро. Добрые глаза его с сочувствием смотрели на Алешу.
— Согласен, — кивнул Алеша и уточнил: — С понедельника.
Он искал Михаила Ивановича, сгинувшего, пропавшего, пропившего все ценное, что взял, покидая Царское Село, книги даже загнал. Некоторую ясность внесла соседка: неделю назад какие-то очень приличные мужчины сажали приодетого и трезвого Михаила Ивановича в черную «Волгу», что сужало район поисков — милиция на черных «Волгах» не разъезжает. Нашелся Михаил Иванович в больнице на Каширке, его поместили в алкогольное отделение. Воскресным вечером Алеша помчался к нему, ожидал увидеть слезы и тихое бешенство человека, впервые заключенного в камеру, эти ведь палаты для алкашей мало чем отличались от тюрьмы. И был изумлен до подавленности — свеженький и бодренький Михаил Иванович заливался радостным смехом, будто его с почетом вернули в родной аппарат; наконец-то он очутился среди своих, здесь не надо было прятаться, скрывая порок, официально признанные алкаши составляли товарищество. Грубо оборвав неуместное веселье, Алеша строго спросил, как Михаил Иванович, свободный человек, попал в эту конуру с решетками. Оказалось — старые знакомые по Царскому Селу, и Алеше это очень не понравилось. С другой стороны, пусть полежит, вылечить-то его не вылечат, но отдохнет, надо ему почистить рот и вставить зубы, протезиста в больнице нет, но за деньги все можно сделать. Михаил Иванович поддакивал, похохатывал и все более злил Алешу. Почти ежедневно он виделся со Светланой, и отец ее, о котором она мало что знала, становился лишним, ненужным, мешающим жить.
Магазин Самуила Абрамовича — в цокольном этаже, выше — универмаг, а над ним — жилой корпус многоквартирного дома, все подъезды выходили во двор. Машины с продуктами задом подбирались к транспортеру, на ленту его ставились мешки. Мясные туши летели по скользкому жестяному желобу, их цепляли крючьями и волокли к холодильной камере. Ящики со всем прочим разгружались легко и быстро, четыре лифта соединяли отделы продмага с низами его. Тренькал звонок, доносился голос продавщицы: «Три ящика с консервами — давай быстрей!» Ящики в лифт, туда же накладную на них. Нажимали кнопку, в торговом зале с лязгом открывались дверцы. В обед со всех собирали по двадцать копеек, из обрезков мяса уборщица варила и жарила вкусную еду, в ресторане она стоила бы пять рублей. На десерт актировали якобы разбитую банку с персиками. Тем же способом добывалась водка. Было дружно, продавщицы смеялись до упаду за общим обеденным столом. Самуил Абрамович грустно посматривал на свою рать. «Мальчики вы мои, девочки…» — вздыхал он. К закрытию магазина продавщицы, все молоденькие, в одинаковых светло-голубых беретиках, становились крикливыми, злыми, какая-нибудь да напивалась, под возмущенные крики покупателей Самуил Абрамович производил короткое дознание: «Ах, Маня, Маня, народ же все видит, и бог тоже…» Не наказывал, ограничивался внушением. «Дети, несчастные дети…» — жалеюще говорил он Алеше, которого выделял, которого ценил за честность и трезвость. У завмага побаливали ноги, нетвердой походкой передвигался он вдоль мешков и ящиков, считал и записывал, часто хватался за сердце, но слух, зрение и прочие чувства сохранил в неизрасходованности. Когда потерявшая стыд продавщица пронеслась как-то мимо в одной комбинашке, он признался: «Грехов за мной, Алексей, уйма, и такими юными тоже пользуюсь, но скажу тебе — они, эти нынешние, в восемнадцать лет уже старухи…»