Высшая мера - Амнуэль Павел (Песах) Рафаэлович. Страница 2
Тогда я отступал, потому что все обходилось. Может, и сейчас обойдется?
Я отыскал в шкафу рубашку, не очень долго бывшую в употреблении, и, надевая, прислушивался к ощущениям — игла в затылке сидела крепко. Окунувшись в уличную толчею, я думал о том, что вечером нужно будет созвониться со всеми, кто был вчера на сборе. И на работе сегодня — никаких массажей и консультаций. Себе дороже.
Зажегся зеленый, и я, с толпой горожан, отягощенных сумками и мыслями о том, где достать мыло, бросился на противоположную сторону улицы, к метро. Часы на руки тоненько пискнули — девять часов.
И тут меня схватило опять.
Я лежал под козырьком автобусной остановки, надо мной стояли несколько пенсионеров по старости и один по инвалидности, а также пятьдесят шестого размера милиционер, смотревший на меня без всякого участия. Обруч давил, но по сравнению с тем, что он вытворял со мной минуту назад, это была ерунда. Я сосредоточился и раздвинул обруч настолько, что между ним и черепом удалось просунуть палец. Старички заохали, а милиционер сказал:
— Ну что, мужчина? Вызывать или сами?
— Сам, — сказал я. — Извините, со мной бывает. Голова.
— После Афгана? — с пониманием спросил старичок с огромными ушами, похожий на помесь летучей мыши с Фантомасом.
— Расходитесь, — велел милиционер и первым покинул место происшествия.
Похоже, что Патриот «работал» меня с интервалами в один час, он уже «пристрелялся» крепко и безнаказанно. Ровно в десять он может запросто убить меня, если воздействие окажется сильнее второго во столько же раз, во сколько второе было сильнее первого.
За что? Впрочем, ответ я знал, и Патриот его знал, но это были разные ответы, потому что истина у нас разная. Для него истина, в которой он не сомневался, заключалась в том, что его родину — тысячелетнюю Россию — погубили, довели до нищеты и духовного варварства пришельцы. Конечно, не с других планет — есть кандидаты и поближе. Это — идеи, которые проникают в души, ибо нет ничего хуже идей, возникающих не в твоей, а в чужой голове. Идеи, а с ними и племя, их породившее, входят в твой дом смиренными гостями, а потом присасываются ко всему. И пьют жизненные соки, и, как кукушата, берут лучшее. Защита от вируса — вакцина, от грабителя — закон, а от чуждой идеи — только ненависть к инородцу, в чьей голове, не обремененной любовью к истинной красоте родной природы, эта идея возникла.
Я знал, что Патриот думает так, это была его истина. Так думал не он один. Я ненавидел эти всплески атавизма и презирал свой народ, как и любой другой, если он пытался возвысить себя над остальными.
Я не понимал людей, способных унизить, оскорбить, даже ударить и убить человека потому только, что нос у него не той длины, а речь не услаждает чей-то слух. Что ж, сейчас представилась возможность восполнить этот пробел в моем образовании. Не возможность даже, а необходимость.
У меня оставалось пятьдесят две минуты.
Патриот вынуждал меня выйти в Мир.
Я знал, как это сделать. Впервые почувствовал в себе силу много лет назад. А точное знание пришло в феврале восемьдесят четвертого. Запомнился день потому, что моя неожиданная эйфория казалась всем неуместной — хоронили Андропова, весь отдел собрался у телевизора, ждали момента, когда начнут опускать гроб, и гадали: уронят, как Леонида Ильича, или нет. А я метался по комнате, повторяя и запоминая вербальное решение, позволявшее мне стать самим собой. Всего лишь — собой. Но до конца. Собой — настоящим. Я знал, что вряд ли решусь произнести «заклинание» от начала до конца, как не решаются истинно верующие произносить всуе имя Господа…
Я присел на скамейку в сквере. Ко мне тут же подпорхнули два жирных пятнистых голубя и, расхаживая у моих ног, косили глазом и ждали подачки.
Есть ли иной путь? Найти Патриота необходимо. Никто из наших его, скорее всего, не знает. Установленный вчера Патриотом канал связи односторонний. Пройти по нему я не мог.
Сорок пять минут впереди. И нужно решаться.
Что я смогу? Чем стану? Кто я — там, в глубине?
С детства я умел чувствовать других: настроения желания. Мне казалось, что так устроены все. Я не мог лгать. Мне казалось, что истинные мои мысли всем понятны, что слова лишь формируют их, как коробка не дает просыпаться яблокам, но не превращает их в груши.
Газетам я не верил. Взяв в руки лист, я знал уже, что эта заметка врет о комбайнере, якобы собравшем две нормы, а здесь автор славит дорогого Никиту Сергеевича, хотя на деле ему решительно все равно, кто там, наверху. Прочитав о суде над Синявским и Даниэлем, я знал, что они говорили правду, а судьи почему-то верили в то, что подсудимые — враги. Представляю, как было трудно со мной. Впрочем, и мне было не легче. Есть у Джанни Родари сказка «Джельсомино в стране лжецов». Так вот, я был тем Джельсомино. Однако если итальянский мальчишка явился в сказочную страну пешком и мог уйти, то мне уходить было некуда. Тут я жил, живу, тут и умру. В дерьме, с лапшой на ушах, но при звуках фанфар, заменяющих похоронный марш.
В конце концов я заставил себя врать. Тренировался и заставил. Но все равно мне чудилось, что, едва я произнесу слово, не согласное с мыслью, это становится известно всем. Вероятно, так оно и было, но никем не воспринималось как отклонение от нормы.
Единственный раз я воспользовался своей способностью во зло. На приеме у председателя райисполкома. Я работал тогда в подмосковном НИИ коррозии, жил в общаге и, когда среди ночи в комнату ворвались пьяненькие аспиранты, повалили моего соседа на кровать и по-петровски начали лить в рот водяру, которую он не переносил, а меня просто избили, чтобы не вякал, я решил — хватит. И пошел качать права. Взгляд у председателя был оловянным, как у статуи в Пушкинском музее, но та была произведением искусства, а этот — плод творчества аппарата. И я не сдержался — плюнул в эти глаза, сказал все, что думал о нем, о его учреждении и о разнице между социализмом и тем, что они тут построили, а потом потребовал ордер на однокомнатную секцию. И получил. Отмывался потом месяц. Физически, с мылом, будто пленку дерьма не мог отодрать от тела.
Именно в кабинете районного начальника, глядя в оловянные глаза, которые наверняка издали бы глухой звук, если в них постучать, я впервые на короткий миг, когда вся сила была собрана в кулак, осознал себя.
Богослов сказал бы, что мне явилось Откровение.
Хорошо бы иметь свидетеля, но поздно.
У меня похолодели ладони. Кто-нибудь и когда-нибудь умел это? Знал? Наверно. Не я первый. Наверняка не я. Но не об этом сейчас. Я должен стать собой. Я весь здесь. Весь.
Страшно. Почему? До сих пор я был, как все, лишь вершиной айсберга, надводной частью. Не чувствовал глубины. Теперь почувствую. И это — единственная возможность нащупать путь к Патриоту.
Я сидел на скамейке в сквере, у моих ног возились голуби, и еще я чувствовал, что вижу себя со стороны. Нет, я не точен. Я не могу быть точен, когда не хватает слов. Я видел то, чего нельзя увидеть, находясь в привычном четырехмерии. Так плоское существо, живущее на поверхности ленты, не может ни увидеть, ни ощутить высоту или глубине своего — трехмерного! — мира.
Голуби распухли, заполнили Вселенную и исчезли, все стало коричнево-серым, невидимым, хотя я по-прежнему знал, что сижу на скамейке, и что голуби, выдрав друг у друга по перу, разлетелись в разные стороны, и мимо скамейки прошла девушка в розовом платье, покосилась на меня, думая о том, что левая туфля жмет, и я знал это, но не видел, потому что сознание мое уже переместилось, упало в глубину моего «я» и оглядывалось здесь в поисках нити, связывающей меня с Патриотом.
Все было не так просто. Нить оказалась прерывистой. И вела сначала вовсе не к Патриоту, а в другую сторону, в подсознание иного человека.
Мне стало больно.
Потому что предстояло убить.