Историк - Костова Элизабет. Страница 100
— Нет, Пол, не надо! — вскрикнула Элен, отшатнувшись.
— Мне все равно, — сказал я. — Я сам тебя вылечу. — Потом я всмотрелся в ее лицо. — Я не сделал тебе больно?
— Нет, наоборот, — призналась Элен, но ранку прикрыла рукой и поспешно повязала шарф.
Я понимал, что должен ежеминутно оберегать ее, хотя бы в кровь Элен попало совсем мало отравы. Порылся в кармане.
— Давно надо было это сделать. Надень-ка.
Я протянул ей один из крестиков, купленных еще дома, в церкви Святой Марии, и застегнул цепочку, так что она свисала поверх шарфа. Мне показалось, что Элен вздохнула с облегчением и погладила крестик пальцем.
— Понимаешь, я неверующая. Мне всегда казалось, что ученому…
— Я знаю. Но ведь тогда, в церкви Святой Марии…
— Святой Марии? — Элен недоуменно насупилась.
— Рядом с университетом. Ты зашла, чтобы прочесть письма Росси, но взяла святой воды у алтаря.
Она задумалась, вспоминая.
— Верно. Просто я затосковала тогда по дому.
Мы медленно сошли с моста и побрели по темной улице, не касаясь друг друга, но мои плечи еще помнили ее объятия.
— Позволь мне зайти в твою комнату, — шепнул я Элен, когда впереди показалось здание гостиницы.
— Не здесь… За нами следят.
Мне показалось, что у нее дрогнули губы.
Я не стал настаивать и даже обрадовался, когда, зайдя в вестибюль, нашел повод отвлечься. Вместе с ключом портье вручил мне клочок бумаги с нацарапанной по-немецки запиской: звонил Тургут и просил перезвонить. Элен терпеливо дождалась окончания ритуала: мольба о телефоне и умасливание клерка небольшим приношением — мне пришлось сократиться в расходах. Потом я долго безнадежно крутил диск, пока не услышал наконец гудки. Тургут ответил невнятным ворчанием и тут же переключился на английский:
— Пол, дорогой мой! Хвала Всевышнему, вы позвонили. У меня для вас новость — важная новость!
Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди:
— Вы нашли?.. Карту? Гробницу? Росси?
— Нет, друг мой, никаких чудес. Но мы перевели письмо, которое нашел Селим. Поразительный документ! Написано православным монахом в Стамбуле в 1477 году. Вы меня слышите?
— Да, да! — закричал я так, что портье ожег меня возмущенным взглядом, а Элен с беспокойством оглянулась. — Говорите же.
— В 1477 году он дал приют нескольким братьям по вере, которые доставили из Карпат тело Губителя Турок, знатного господина. Там еще много всего, мне кажется, очень важного для вас. Покажу вам завтра, да?
— Да! — выкрикнул я. — Но они не в Стамбуле его похоронили? — Элен затрясла головой, и я угадал ее мысль: телефон может прослушиваться.
— Из письма неясно, — гудел Тургут. — Наверняка так и не знаю, но не похоже, чтобы могила была здесь. Мне кажется, вам надо приготовиться к новому путешествию. И скорее всего, вам опять понадобится поддержка доброй тетушки. — Несмотря на помехи, я расслышал в его голосе мрачные нотки.
— Опять ехать? Но куда?
— В Болгарию, — прокричал издалека Тургут.
Я выронил трубку и беспомощно уставился на Элен.
— В Болгарию?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Я нашел еще один гроб, более величественный, чем остальные, колоссального размера и благородной формы. На нем было написано одно слово: ДРАКУЛА.
ГЛАВА 49
Несколько лет назад я нашла в отцовских бумагах записку. Она не имеет никакого отношения к этой повести, если не считать того, что, кроме его писем, это единственная памятка его любви к Элен. Он никогда не вел дневника, а такие случайные заметки обычно относились к работе — размышления о дипломатических проблемах или каких-либо вопросах истории, оказавшихся существенными в разрешении международных конфликтов. Такие заметки, вместе с выраставшими из них статьями и текстами докладов, теперь собраны в библиотеке его фонда, а мне осталась на память одна-единственная записка, сделанная им для себя — и для Элен. Я привыкла видеть в отце человека, приверженного фактам и идеям, но не поэзии, — тем более важен для меня этот документ. Я пишу не детскую книгу, и мне хочется сделать ее возможно точнее, поэтому я решилась включить эту очень личную запись в ее текст. Могу поверить, что отец писал нечто в том же роде и в письмах, но в его характере было уничтожить их — может быть, сжечь в крошечном садике за нашим домом в Амстердаме. Помнится, девочкой я иногда находила там оставшиеся в кирпичной жаровне обугленные клочки бумаги. Эта записка, конечно, уцелела случайно. Она не датирована, поэтому я не могу хронологически точно отнести ее к тому или иному отрезку повествования. Привожу ее здесь, потому что в ней говорится о первых днях их любви, хотя в словах сквозит боль, подсказывающая, что письмо было написано уже не существующему адресату.
«Любимая, мне хочется, чтобы ты знала, как я думал о тебе. Это письмо принадлежит тебе, даже если ты не прочитала еще ни строчки. И память моя принадлежит тебе и то и дело обращается к тем минутам, когда мы впервые остались наедине. Я не раз спрашивал себя, почему никакие привязанности не могут заменить мне твоего присутствия, почему меня всегда преследует иллюзия, что мы все еще вместе, что ты невольно взяла в плен мою память. Твои слова всплывают в ней, когда я меньше всего жду этого. Я чувствую прикосновение твоей руки к своей — руки наши прячутся под моим пиджаком, сложенным на сиденье между нами, и твои пальцы неуловимо легки, а лицо отвернуто в сторону, и ты вскрикиваешь, впервые увидев под крылом самолета горы Болгарии.
Со времен нашей молодости, любимая, совершилась сексуальная революция — ты не увидела этой гигантской вакханалии, но теперь молодые люди на Западе сходятся без долгих предисловий. А я вспоминаю сдерживавшие нас запреты почти с такой же тоской, как их законное разрешение, пришедшее много позже. Этими воспоминаниями мне не с кем поделиться: близость, скрытая одеждами, когда снять при другом хотя бы пиджак казалось мучительно трудно, и я с обжигающей ясностью и порой совсем не к месту вспоминаю твою шею и треугольник груди в узком вырезе блузки — силуэт ее я выучил наизусть задолго до того, как мои пальцы ощутили ее ткань или коснулись перламутровых пуговок. Я помню запах вагона и грубого мыла, задержавшийся в шерсти твоего жакета, и шершавую солому твоей черной шляпки так же явственно, как твои мягкие волосы, почти того же оттенка. Когда мы дерзнули провести полчаса наедине в моем номере софийской гостиницы, я думал, что умру от желания. Когда ты повесила на спинку стула свой жакет, нарочито медленно положила поверх блузку и повернулась ко мне, отважно встретив мой взгляд, меня обожгло огнем и я обессилел от этой боли. Ты обняла меня за пояс, и мне пришлось выбирать между грубым шелком твоей юбки и нежнейшим шелком кожи, и я готов был плакать.
Тогда я нашел в тебе единственный изъян — я никогда не целовал это место: крошечного свернувшегося дракона у тебя на лопатке. Прежде чем я увидел его, его накрыла моя рука. Я помню, как резко вздохнул — вместе с тобой, — когда наткнулся на рисунок и коснулся его любопытными пальцами. Со временем он стал для меня привычной отметкой на карте твоего тела, но тогда трепет лишь подбросил дров в огонь желания. Что бы ни случилось тогда в гостиничном номере в Софии, этот трепет я узнал много раньше, когда запоминал форму твоих зубов, разделенных крошечными щербинками, и паутину первых морщинок у глаз…»
Здесь записка отца обрывается, и я возвращаюсь к более сдержанным письмам, адресованным мне.
ГЛАВА 50
«Тургут Бора и Селим Аксой встречали нас в стамбульском аэропорту.
— Пол! — Тургут бросился ко мне, целовал, хлопал по спине. — Мадам профессор! — Он обеими руками схватил и встряхнул руку Элен. — Слава богу, вы целы и невредимы! Добро пожаловать, с победоносным возвращением!
— Ну, победой это не назовешь. — Я невольно рассмеялся.