Борьба: Возмездие в сумерках (СИ) - Андерсон Владимир. Страница 13

Потому так важно было ему казаться великим даже в простом разговоре с рабочим, очищающем уголь. Рабочим, который одной рукой продолжал мыть и обтирать уголь, а второй полез себе за пазуху. Зачем-то. Медленно и неприметно.

— Слава Чёрному Камню. — сказал шахтёр, подняв глаза на префекта. Глаза, полные движения, полные достижения своей цели, полные обречённости.

— Мы все в него верим. Слава Ему. — Гора был в полной уверенности, что так шахтёры лишь переживают крещение в новую веру, которая теперь даёт им ещё большую безопасность. И что в ближайшее время люди действительно будут слишком часто говорить об этом. Просто как о чём-то неожиданно новом.

Шахтёр улыбнулся одной стороной лица, и откуда-то сбоку его рука ринулась вперёд лезвием ножа прямо к горлу префекта.

Инквизитор

Тёмный, очень тёмный вагон. С рядом купе, в которых вместо дверей были решётки. Вместо сидений внутри — нары. В нижнем ряду справа и слева, а в верхнем ряду ещё можно было посередине опустить заслонку, чтобы туда запихнуть ещё кого-нибудь. Самох не хотел залезать наверх, но вместо полагающегося периодического сопровождения в туалет ему поставили ведро. И теперь справлять свою нужд ему надо было именно туда. Потому пришлось залезть наверх. Чтоб хотя бы не сидеть рядом со своим же дерьмом и мочой.

А ведь, его как специально, только-только пронесло, стоило сесть в этот треклятый вагон. И судя по всему, кроме него больше никого не везли. Оно и понятно, уж на митрополита собственного железнодорожного состава СЧК не пожалеют.

Особенно после этой отвратительной театральной постановки, при которой несколько эсчекистов изображали следователя и двоих понятых, в присутствии которых он сказал, что не будет свидетельствовать против патриарха, так как патриарх не может совершать непристойных действий, и одна только мысль об этом — уже ересь. В результате ему предъявили обвинение в клевете на патриарха, высшее духовное должностное лицо империи. На эти обвинения он ответил полным отрицанием — что ни в чём патриарха он не обвинял, а перечисленное и вменяемое ему — наглая ложь.

Потому теперь его этапировали для дальнейшего проведения уже судебного процесса. От одних только мыслей об этом его воротило из стороны в сторону. Как получилось так, что митрополита кто-то посмел обвинять светским судом, да ещё и в клевете на самого патриарха. Даже если допустить себе такое невозможное обстоятельство, так подобное дело может рассматривать только коллегия митрополитов во главе с самим патриархом. На это ему ответили, что дело будет проводить та ветвь власти, которая его возбудила, а именно имперский уголовный суд.

В поезде трясло, и было очень холодно. Начиналась осень, и по ночам уже было достаточно прохладно. Учитывая явное отсутствие конвоируемых в этом вагоне, то и тепла было в разы меньше. Надзиратели обогревались в своём расширенном купе, из которого периодически коптило дымом и раздавался треск печки. И ведь ни раз Самоху не предложили хотя бы одеяло.

Зато предложили поесть. Видимо, почуяли его понос в ведре, и тут же сообразили, что неплохо бы угодить ему чем-то соответствующим, подав консервированную рыбу. Ничего более подходящего для глумления над ним, видимо, они не нашли.

Потом в какой-то момент один из надзирателей, видимо, выйдя покурить, подошёл к решётке его купе и протянул жестяную флягу, сказав, что это самогон. Очень знобило, казалось, что нервы на исходе, и Самох хлебнул оттуда.

И правда оказалось, что это подарок на тот момент. Настроение немного поднялось, а в животе перестало так урчать, как прежде. Видимо, там хорошо всё обожгло, потому что тепло разнеслось по телу в два счёта. Тут же захотелось спать, и он отрубился.

***

Когда поезд остановился, причём достаточно резко, словно его сзади кто-то несколько раз толкнул, Самох почувствовал саднящую боль в горле, а вместе с тем и ещё больший озноб, чем был у него до того. Видимо, тепла он потерял куда больше, чем смог воспроизвести, и тем самым поднял себе температуру. Снова замутило, и, казалось, что сил нет вообще.

Но эсчекистов это не волновало. Они, словно, вообще забыли, кто перед ними, хоть митрополит продолжал быть облачённым в фиолетовый балахон, всё также замаранный грязью по краям. Самоха легко вытолкнули из купе, по дороге даже стукнув дубинкой по руке, которая в какой-то момент схватилась за решётку, чтобы удержаться. Он оступился, и чуть не упал назад, прямо на помойное ведро, вонь из которого распространилась уже на весь коридор.

— Вы что забыли, кто я? — еле-еле промолвил митрополит. Его сил хватало уже только на то, чтобы шевелить губами и чуть шептать. Сил даже на то, чтобы поднять глаза, уже не хватало.

— Заключённый. — сказал ему один из конвоиров и несильно пнул его дубинкой. — И тебе лучше не забывать это самому.

Самох, получив удар, слегка отшатнулся и упёрся в стену, чтобы не упасть. Как ни странно, но после этого, ему показалось, что открылось второе дыхание, что теперь он даже чувствует свои ноги и немного руки. Что теперь можно хотя бы идти, а не просто передвигаться, куда толкнут.

Из вагона ему буквально выпихнули, правда, снизу поддержали, чтобы он не свалился на соседние рельсы. Платформы там никакой не было — только несколько рядов путей, и небольшой КПП перед входом на отгороженную территорию. Везде была натянута колючая проволока, горели прожекторы в разные стороны и местами были видны караульные, передвигающиеся по периметру.

Внутри КПП его заставили раздеться, расписаться за сдачу одежды и имущества, которое было при нём, то есть церемониальный камень на цепи, который, как ни странно, но до сих пор никто не отобрал. Потом провели в некое подобие помывочной, где обдали из шланга ледяной водой, отчего он стал кашлять так, что казалось, что можно будет выплюнуть свои же кишки… И только потом выдали тюремную робу почти такого же, как у него, разве что более тусклого и истёртого фиолетового цвета. Было даже удивительно, что СЧК в своих тюрьмах используют для заключённых такой же цвет, что и священнослужителя для своих облачений. Это как бы намекало на то, кем они их считают, и какое место для них припасли.

— Надо было знать это заранее. — подумал Самох. — Кто наш главный враг. Ведь они-то своего главного врага, очевидно, не упустили.

Разумеется, роба было не по размеру. И это было бы ещё полбеды, но он была на порядок меньше, чем ему полагалось. Рукава были настолько коротки, что еле прикрывали локти, а рубашка не могла застегнуться на последнюю пуговицу, так как в этом случае впивалась в шею. За это ему уже успели сделать замечание — одет не по уставу, с расстёгнутой пуговицей на воротнике.

Сейчас ему было не до этого — пусть делают свои замечания. Он и так в тюрьме, куда уж хуже. Но когда он увидел свою камеру, то понял, что есть куда стремиться. В ней унитаз был засран до такой степени, что казался биологической угрозой. Возле него летал рой мух, а воняло так, что хотелось блевануть снова же своими собственными кишками, потому что больше было нечем.

Самох, снял с себя рубашку, оставшись в майке, и повязал её как маску, закрыв нос и рот. Так, по крайней мере, несло дерьмом не так сильно, а вперемежку с чем-то похожим на дизельное топливо, запах, исходящий от той самой робы, которую ему позиционировали как новую. Учитывая, что на единственной койке не было ничего кроме матраса, лечь на неё пришлось, свернувшись калачиком.

В проходе, соединяющем камеры было темно, потому что единственный свет шёл от аварийной лампочки. Это говорило скорее о том, что рабочий день закончен, и заключённые должны спать. Но минут через пятнадцать, откуда-то издалека раздались дикие вопли. С каждой секундой они увеличивались, пока этого кого-то не довели до камеры прямо напротив той, что была у Самоха.

Надзиратели открыли решётку, впихнули туда этого бедолагу, а потом быстро заперли его. Тот всё продолжал орать: до того, как оказался там, во время действий надзирателей, и после них. Он кричал что-то неразборчивое, иногда упоминая словосочетания «не моя вина» и «сгиньте от меня». Очень походил на тех, кого инквизиция периодически отправляла на костёр или в лечебницу в зависимости от того, кто проводил процедуру. Те, кто оказывался в лечебнице, так и продолжали орать, пока не срывали свои связки, и, как ни странно, у здорового чума, такое случилось бы куда быстрее, реши он орать в таком количестве. У подобных больных это продолжалось месяцами.