Переиграть Афродиту (СИ) - Самтенко Мария. Страница 30

Третий голос — самый опасный. Он вроде бы ничего и не просит, и говорит тихо, но иногда ей хочется улыбнуться, а иногда — встать, отогнать густой туман, положить руки ему на плечи, скользнуть ладонями по спине, обнимая, и…

Тогда — очень редко, но все же бывает — она возвращается в свое тело и ощущает мягкую лежанку под спиной и чуткие пальцы в волосах. Это прикосновение не причиняет боли, от него не хочется бежать, оно не обязывает ни к чему, но Персефона интуитивно чувствует, что это ловушка.

Третий голос тоже хочет, чтобы она вернулась.

В какой-то момент появляется четвертый голос. Он-то как раз зовет, всхлипывает, шумно рыдает и просит прощения, и от этого голоса Персефоне хочется спрятаться. Провалиться поглубже, спрятаться подальше. Каждый раз она с охотой принимает темное облако, чтобы не слушать откровений четвертого голоса о том, как голос хотел, чтобы Персефона была счастлива, и что он не знал (не знала?), что она невинна, иначе никогда не отдал (отдала?) ее Пейрифою. Тому самому, с грубыми руками, самодовольным смехом и скользким, намазанным маслом телом.

Четвертый голос редко приходит один. Обычно он появляется вместе с первым или со вторым, словно они не до конца ему доверяют. С третьим — никогда, они, кажется, избегают друг друга. Персефона понимает третий голос как никогда. От четвертого голоса ей тоже хочется держаться подальше.

Но получается только поглубже.

Глава 25. Персефона

— Тридцать стрел из колчанов

Извлечем и покажем.

Тридцать славилось ханов –

Об отважном расскажем… — это третий голос, иногда он тихо поет, и Персефона раздвигает руками темное марево, чтобы послушать. Песни обычно о снеге, о битвах, о возращении домой, о какой-то бестолковой нимфе, которая зачем-то таскается за третьим голосом и врет, что любит его, хотя он знает, что не любит, да он и сам ее не любит, а врет, что любит, и так они ходят вдвоем, как два идиота, тяготясь присутствием друг друга вместо того, чтобы разойтись. Потом они с этим кое-как примиряются и начинают считать друг друга друзьями. Но ничего нормального из этого не получается. Потому, что если любить прекрасных нимф еще можно, то в качестве друзей они обычно никакой критики не выдерживают.

Когда третий голос поет, он ничего не рассказывает. Не такое у него тогда настроение. Но Персефоне нравится песни, нравится их слушать. Песнь про Гэсэр-хана («тридцать славилось ханов…») он поет в три приема, и Персефона слушает. Второй голос слушает тоже, царица слышит его дыханье, и только появление четвертого голоса заставляет второй и третий исчезнуть. Тогда снова становится больно, горько и обидно, и Персефона стремится спрятаться от четвертого голоса, разговорах о материнской любви и истеричных слезах.

В какой-то момент она вдруг осознает, что стоит у черты. Стоит — и боится перешагнуть, потому что там, впереди, в бархатистой тьме зарождается жизнь, и тьма уже становится чем-то иным. Потому, что шагни — и уже не выплывешь, не вернешься. Но стоит ли возвращаться? Стоит ли? Стоит?..

Но тут снова появляется третий голос, и снова начинает петь, и Персефона невольно прислушивается.

Речь в этой песне идет о незабвенном Гэсэр-хане, герое предыдущей песни, который полюбил прекрасную воительницу Другмо. Но воительница Другмо не спешила отвечать на чувства Гэсэр-хана, она не понятно с чего влюбилась в его лучшего друга, шамана из далеких земель, который ее не любит, а любит только свободу, снег и метель. И Другмо ему ну вообще незачем, да еще и перед Гэсэром неудобно. И вот Гэсэр-хан и его друг-шаман начинают строить козни и придумывать коварные планы, чтобы Другмо разочаровалась в шамане и оценила наконец Гэсэра. Получается у них с переменным успехом — Другмо влюбляется в Гэсэра, но считает себя обязанной принадлежать шаману, который когда-то исцелил ее раненого отца. Вдобавок ее похищают дэвы, чем путают планы друзей, и Гэсэру с шаманом выступают в поход, попутно совершают кучу подвигов и наживают столько же неприятностей. Огребает в основном шаман из-за своего мерзкого характера и желания не афишировать свое участие в подвигах чтобы не впечатлить Другмо еще больше. Гэсэр-хан тоже от шамана не отстает, и желание друга «не привлекать к себе внимание» не разделяет, полагая, что тот заслуживает место в легендах.

Персефона слушает и не может оторваться. Она даже отступает от черты, потому, что там звуки смазываются, а она не хочет пропустить ни слова.

Но тут снова появляется четвертый голос. Врывается в песню, обрывает мелодию властными комментариями о том, что «чем петь, лучше бы думал, как ей помочь».

Третий голос продолжает петь так, словно не замечает четвертый. О, Персефона тоже хотела бы его не замечать. Не слышать истеричных воплей о том, что третий — чудовище, и он виноват во всем, решительно во всем. Ведь если бы не он, четвертому голосу не пришлось бы искать героя, который взял бы в свои руки ее, Персефоны, счастье. Не пришлось бы выращивать те цветы.

«Из-за тебя, подземная сволочь, я отравила свою любимую дочь…»

«Замолчи!..» — обрывает ее третий голос.

Оборвешь такое, как же. Проще бежать.

«Из-за тебя мне пришлось лишить ее божественной силы! Из-за тебя…»

«Молчи! Не при ней!..»

«Не смей затыкать…» — вопит четвертый голос, и Персефона вдруг ощущает мощный аромат трав и цветов. Не тех цветов, которые душили ее. Не тех, которых лишали сил и затягивали в облако пушистой тьмы. Других.

Но ей уже не важно, тех или не тех. Она задыхается этим ароматом, захлебывается ощущением боли и бессилия. Она пытается заслониться облаком тьмы, но запах и звук (о, эти пронзительные обвиняющие вопли, острым ножом вонзающиеся в барабанные перепонки!) гонит ее прочь. Прочь!

Отчаявшись сбежать от этого кошмара, Персефона переступает черту.

И голоса постепенно стихают.

«Ей хуже! Беги за Гекатой!»

«Сначала убери от нее свои лапы!..»

«Деметра, пожалуйста, сейчас не время, ты, что, не видишь…»

«Убери лапы, мразь…»

Персефона не совсем понимает, почему еще слышит все этим вопли, почему продолжает задыхаться тяжелым запахом гниющих цветов, почему к ней вернулось ощущение тела — пускай не всего, лишь боли от сжимающих ее руку пальцев — но тут чужая рука отпускает, и вопли вдруг глохнут, и горло перестает стискивать спазмом, и в теле появляется легкость.

Теперь Персефона летит.

Ее больше нет.

Темнота.

Забвение.

Сон.

Снег?…

Крупные хлопья снега падают во тьму, очерчивая контуры знакомой фигуры.

Кто здесь?

Голос. Тихий. Зовет. Ругается и рассказывает что-то про Ареса, Деметру и полных песцов.

Аид?

Он что, опять наелся грибов?

— Ну да, а как же. Я без грибов по чужим снам не хожу. А теперь пойдем. Тебя уже потеряли. Ты знаешь, там такое… нет, рассказывать не буду, сама все увидишь.

Взять его протянутую руку легко. И согласиться тоже.

— Пойдем.

Персефона взяла его за руку, и снег стал горящей свечой.

…единственной свечой, освещающей темный подвал.

Персефона судорожно вздохнула, ощутив и свое тело, и цепи, связывающие руки, и ноющую боль во всем теле, и в особенности неприятное ощущение внизу живота.

— Что тут происходит?! — спросила она, недовольно моргая на свечу.

Ей радостно откликнулся подозрительно знакомый голос:

— Наконец-то ты очнулась! Знаешь, мы так переживали! — завопила Гера из левого угла. В правом углу обнаружилась прикованная и обмякшая Амфитрита, а прямо по курсу приковали целых три тела Гекаты. Подвал был маленьким и тесным, цепи — длинными, поэтому Гера без особого труда подползла к Персефоне и заключила ее в объятия.

— Значит, Владыка Аид смог тебя вытащить? — мягко улыбнулась Геката, отсвечивая синяками под глазами. Тремя из шести.

— Да, а где он вообще? — подозрительно прищурилась Персефона. — А где Макария? И что мы вообще все делаем в этой тесной кладовке?