Собаки и другие люди - Прилепин Захар. Страница 17

Детская пасть его пахла травкой. Живот был мягок и беззащитен, как у теплокровного лягушонка.

* * *

К лету он впервые явил свой собачий ум на лесном пляже, куда мы уходили с ним в страстную июльскую жару.

Пляж был песчаный, белый, но поросший мать-и-мачехой, которую я, по детской ещё привычке, рвал – мне хотелось, чтобы пляж был чист и безупречен.

Нигга ходил за мной по пятам, пытаясь обнаружить смысл в этом странном занятии.

Выдранные, с длинными корнями, растения я кидал в реку, и они тихо плыли. Всякий раз, когда, замахиваясь, я совершал бросок, Нигга, задрав голову, бежал к воде – в надежде, что это полетела палка.

В конце концов я находил палку – и бросал. Он готовно рушился в реку. Со всхрапом брал её в зубы и нёс мне, тут же начиная внимательно следить чёрными глазами, когда я брошу её снова.

Ему никогда не надоедало это занятие. Я мог бросить сколько угодно раз – он яростно кидался за ней, и возвращался, сияющий как тюлень, переливаясь мышцами, молодостью, итальянской своей красотой – хотя, признаться, таких итальянцев я не видел никогда: он был Нигга, сын африканского отца и неведомой матери, подарившей ему белую звезду на грудь. Быть может, она была керженской русалкой. Быть может, февральской кометой.

Устав и нахохотавшись, я ложился на песок. Песок был необычайно горяч: в нём не только можно было бы, чуть прикопав, сварить яйцо, но, кажется, при некоторой сноровке, даже и пожарить яичницу.

Прошлый наш пёс и хранитель очага, сенбернар Шмель, в такие же июли, полежав рядом, вскоре уходил на поиски любой тени, и укладывался в ближайших кустах, томясь и вздыхая. Солнце медленно обращало его огромную голову в липкую выпечку.

Он прожил долгую жизнь, был на этом белом пляже сотни раз, и знал все кусты вокруг, которые хоть как-то спасали его.

Нигга оказался иным.

В первый же наш приход на пляж, когда я разобрался с мать-и-мачехой, накупался и затих в горячем песке, уткнувшись в него лицом, Нигга совершил своё личное открытие, которому его никто не учил – если только африканская прапамять вдруг дала о себе знать.

Поняв, что я больше не собираюсь бросать палку, а так и буду бесчувственно лежать, не способный ни к чему, он обошёл пляж по кругу и наискосок, обнюхал берег, вернулся обратно и сел у меня в ногах, раздумывая.

– Иди в кусты, Нигга, – посоветовал я ему. – Там тенёк.

Он даже не повёл глазом.

– Так и будешь сидеть, ниггер? – сжалился я спустя десять минут. – У тебя ж солнечный удар случится.

Нигга смолчал.

Я не обратил внимания, когда именно он поднялся и, безупречно выбрав место – чуть ниже моих ног, ближе к воде, – ловко и стремительно, мощными лапами начал рыть в песке яму.

Привлечённый звуками его работы, я с трудом поднял маревную голову, отряхнул песок с лица и уселся, не понимая, чего он там, в этом песке, мог найти.

Прищурившись от палящего солнца, я с интересом смотрел на собаку.

Пёс был сосредоточен и точно знал, что делает.

Так как место он выбрал неподалёку от воды, вскоре за раскалённым белым песком показался серый, а затем явила себя чуть влажная, прохладная глина.

Когда яма стала ровно того объёма, который ему требовался, Нигга, обойдя пару раз вокруг, спокойно вместил в создавшееся укрытие своё тело.

– Вот так да… – сказал я. – Нигга. Как ты догадался?

Пёс с наслаждением повозил мордой, пряча свои щёки глубже в глину, которую он нагрёб со дна ямы.

* * *

К следующей весне Нигга возмужал, уяснил семейные иерархии и нашёл там своё неукоснительное место.

Он оказался послушным и деятельным.

Нигга не был самой смелой собакой на свете, зато – точно самой ответственной. Он любил порядок.

Каждый день мы гуськом выходили по любимым своим тропкам на прогулку в лес – Нигга, бассеты и моя младшая дочка: неваляха в шести одёжках, детские глаза, полные слёз от ветра, восторга или всегда готовой детской обиды. Ей шёл пятый год.

До леса я вёл Ниггу, держа за ошейник, по левую от себя сторону, а бассетов на поводках – справа. Они, проявляя неожиданную, увлекающую в разную стороны силу, рвались нюхать заборы и кошачьи следы. Дочка плелась за спиной.

Зайдя поглубже в лес, я отпускал собак.

Нигга был неизменно взволнован: ему важно было, чтоб никто не разбредался.

Бассет Золька, в силу женской своей природы, беспечно бродила где-то позади, вдыхая томительные запахи начавшегося марта. Бассет Толька, трубно лая, уносился вперёд. Но, вскоре осознав, что потерял невесту, мчался обратно к Зольке, захлёбываясь от восторга и жизнелюбия.

Дочка моя также отличалась независимостью характера – и периодически отставала: то по делам, то с твёрдой целью дождаться, когда все отойдут, чтоб начать причитание о том, что её бросили одну.

У Нигги шла голова кругом.

За всё своё детство он не предпринял ни одной попытки убежать, как делают почти все собаки.

Даже повзрослев, держался рядом, отвлекаясь совсем ненадолго на то, чтоб пометить лесные наши пути, но никогда не отпуская меня далеко.

Если я, задумавшись, убредал вперёд, позабыв о Зольке и дочке, он, сопровождая меня, поминутно оглядывался, и, наконец, издавал рыдающий звук.

Он почти плакал от несовершенства мира! Это была душевная жалоба: как же вы так живёте – дети сюда, родители туда, собаки непонятно где… А вдруг медведь? Вдруг все эти щемящие и тревожные запахи обернутся кабаньим топотом, рухнувшим деревом, роем диких пчёл?

Тогда я останавливался.

– Ну Нигга, – говорил я, смеясь. – Ну что ты. Ну, гони сюда этих девчонок скорей.

Все гуляли, а он трудился.

С Ниггой у меня появилось то самое чувство, когда спустя год уже не можешь понять: как же ты жил без него до сих пор.

Порой казалось: если мне понадобится уехать, а оставить дочь будет не с кем, – ему можно довериться.

Ну, хотя бы на день.

* * *

Только когда мы доходили до небольшого, с чёрной водой лесного озера, и Нигга понимал, что здесь все пребывают в пределах видимости, он затеивался с любимым своим делом: драл старые корневища, кусты и сучья, торчавшие из воды неподалёку от берега.

Он дурел от этого занятия.

Ума не приложу, какой смысл Нигга вкладывал в свои действия, – но он тянул на себя корни, будто надеясь извлечь наружу сокровище, что пряталось в глубине, а иной раз, весь извозившись, вытягивал за торчащий сук на берег старое, обросшее водорослями, осклизлое дерево, поваленное когда-то бобрами.

Можно было сидеть у этого озера час – и он не утомлялся.

Я смотрел на него и время от времени спрашивал:

– Нигга, может, тебе стоит остаться здесь и прибиться к бобриной семье?.. У тебя точно нет родственников по этой линии?

Нигга не отличался злобным характером – видимо, природе доставало самого вида его дьявольской морды. Однако челюсти он имел удивительной силы: на обратном пути домой всякую палку Нигга без труда отнимал и у Зольки, и у Тольки, и, когда я проверял его силу сам, чувствовал: справиться с ним было почти нельзя; сук обламывался в его пасти – и я оставался с обломком в руке.

Едва я находил новую палку, он, ликуя, стремился ко мне – я отставлял её чуть в сторону, чтоб он ненароком не снёс меня. С хеканьем он цеплял очередной сук – и борьба начиналась по новой.

Время от времени, чтоб ему в голову не пришло, что он сильней меня, я приказывал ему сесть, и затем твёрдо говорил: «Дай» – засовывая пальцы прямо ему в щёки; пёс безропотно отдавал палку, провожая её чёрными смородинами глаз.

Однажды я решил изучить, как он себя поведёт в одиночестве.

Улучив редкую минуту, когда Нигга, заигравшись, побежал за Толькой, я спрятался за деревом.

Нигга появился спустя полминуты явно взволнованный: пропал хозяин. Весь вид его будто говорил: «Я так и думал. Так и думал. Ни на минуту нельзя оставить».

Он пронёсся назад – тем путём, которым мы шли. Взметя падь, развернулся и, ловя запах, промчался обратно – мимо моего дерева, но тут же встал.