Конго Реквием - Гранже Жан-Кристоф. Страница 20
– Почему вы выбрали эту профессию?
Вопрос вырвался сам собой – она поклялась себе его не задавать: слишком банально. Профессия психоаналитика, как и профессия копа или проститутки, интригует. Как дочь префекта, занимающаяся эскорт-услугами в свободное время, она могла придумать что-то поинтереснее.
– Могу дать простой ответ… Для меня это лучшая профессия в мире.
– И как вы ее для себя определяете?
Он уперся локтями в стол – в отсветах свечей его костистое лицо казалось измученным.
– Я механик. Я чиню и привожу в рабочее состояние мужчин и женщин. Я прочищаю их души и даю положительную энергию. Я поддерживаю любовь против смерти.
– Вы идеалист.
– Думаете, я уже перерос возраст подобных представлений?
– Я не знаю вашего возраста.
– Сорок шесть лет.
Принесли заказ. Первый урожай ответов был чистосердечным и скорее удовлетворительным. Дав пояснения по каждому блюду (она изображала знатока, хотя была здесь всего второй раз), она приступила к дальнейшим расспросам, по-прежнему с долей агрессивности:
– И вас не утомляет целыми днями выслушивать причитания и фантазии?
– А вас послушать, так я просто мусоропровод.
– Отчасти, разве нет?
– Я не слушатель, я только ключ. Мои пациенты разговаривают сами с собой.
– Вы продержались четверть часа.
– Прежде чем что?
– Прежде чем стали вешать мне на уши вашу психодрянь.
Он поднял свой стакан – вернее, чашку: они заказали чай с пряностями.
– Вы несправедливы: допрос ведете вы.
Она повторила его жест и отпила глоток.
– Верно, но вы же меня знаете, да? Когда я не цинична, я враждебна. Когда я ни то и ни другое, я плачу. Лучше скажите мне, зачем вы пригласили меня на ужин?
Еще один вопрос, который ей стоило держать при себе.
– Скажем так: я хочу быть вашим другом.
– Какое разочарование… – жеманно протянула она.
– Вы не правы: это, скорее, доказательство того, что у меня большие надежды.
Она не стала настаивать из страха получить в ответ избитое рассуждение о дружбе, которая выше любви. Предпочла вернуться к прагматическим вопросам – о его буднях, о работе. Но тут ей много не перепало. Он не преподавал в институте, не числился в штате какой-нибудь психиатрической больницы: ничего блистательного или особенного. Он говорил о своем кабинете как о мелкой лавочке.
И однако, она не уставала разглядывать его лицо – во время сеансов голос Каца ассоциировался с пустотой или с трещинами на потолке. Теперь она могла наблюдать существо из плоти и крови, правда в основном из костей.
С некоторым запозданием она заметила, что говорит без умолку, кстати и некстати. Ей казалось, что она выпила, но нет – так действовало возбуждение. Голова у нее кружилась, как молитвенный барабан.
Внезапно психоаналитик жестом попросил ее остановиться. Его глаза были устремлены на тарелку Гаэль: та к ней не прикоснулась. По сути, она тоже проходила тест. Десять лет анорексии, и все, что Кац знал об этой проблеме, она сама ему и рассказала.
– Это не то, что вы думаете, – бросила она, погружая ложку в свой наси-горенг [25]. – Я все говорю и говорю и забываю есть.
– Тогда давайте говорить буду я. Я хочу, чтобы вы поняли: то, что я предлагаю, куда более ценно, чем сексуальная связь.
Она поднесла ложку ко рту – изумительно.
– Так мужчины говорят дурнушкам.
– Гаэль, я вас знаю до глубины. Этот образ отца, который вы ненавидите…
– Это не образ, а реальность. Сволочь, которая…
– Вам присущ только один тип общения с мужчинами – борьба, а в качестве оружия вы используете свое тело. Вы сотворили из этого свой крестовый поход, свой невроз…
– Мне оплатить консультацию?
– Выслушайте меня. Сегодня я предлагаю вам другой тип поддержки, защиты. Я могу помочь вам разрушить ту ассоциацию, которая является основой вашей личности: мужчина-враг. – Он улыбнулся. – Я хотел бы стать, скажем так, первым помилованным…
Она отпила глоток чая – он остыл.
– Мне больше нравилось, когда мы говорили о вас, – напряглась она.
– Мы говорим о нас. Я не должен больше быть для вас ни психиатром, ни мужчиной, как все прочие, то есть сексуальной добычей. Я просто буду вашим другом.
Она почувствовала, как к глазам подступают слезы. Она не понимала намерений Каца, но его доброжелательность была ей отвратительна. Из всех чувств, которые она могла вызывать, худшим была жалость.
– Извините меня.
Она кинулась в туалет, чтобы выплакаться. Черт, черт и черт… За кого он себя принимает? Целый год он доводил ее до исступления своим молчанием, а теперь заговорил как священник.
Когда она добралась до зеркала над раковиной, то уже взяла себя в руки. В золотисто-коричневом окружении – все те же балийские мотивы – она оглядела себя: маленькая, опустошенная, в ярости. Не ужин, а отстой, сказала она себе. Полный провал. И нечего из штанов выпрыгивать. Она забыла сумочку: поправить макияж не удастся. Немного холодной воды на лоб, похлопаем себя по щекам – и вперед… Поднимаясь по лестнице, она успела передумать. Нужно дать ему еще один шанс. Впервые мужчина протягивал ей руку, а не что-то другое.
Она прошла через зал, как если бы выходила на сцену, разглаживая ладонями свое маленькое черное платье. И застыла в нескольких метрах от стола, ошеломленная. Скрытый в тени, Эрик Кац незаметно под столом шарил в ее сумочке.
Пока она собиралась с духом, чтобы снова двинуться вперед, он заметил ее и заулыбался. Сумочка вернулась на место, на свободный стул. Она могла бы подумать, что ей примерещилось, но нет. Что он искал? Какова была настоящая цель этого ужина?
К моменту, когда она снова устроилась за столом, к ней вернулось ее обычное мировосприятие – то есть ярость и презрение. Она по-прежнему улыбалась, и даже еще простодушнее: эта роль давалась ей лучше всего. Кац разговаривал с ней, и она отвечала – с юмором и живостью. Действовала она на автопилоте: ничто из того, что происходило за столом, ее больше не интересовало.
Заледенев до костей, Гаэль приняла решение: она заставит его дойти до конца в своих желаниях и вырвет его тайну.
Этот человек что-то искал – и она узнает, что именно.
«Turned a Whiter Shade of Pale…» [26]
Лонтано, 1970 год. В парадном зале «Лучезарного Города» эхом отдавались аккорды «Procol Harum», в то время как снаружи в тишине сочился слезами лес.
Морван помнил и гармоничное продолжение отрывка (знаменитый «Канон» Пахельбеля [27]), и шероховатый тембр органа Хаммонда [28]. Голос любви – но и голос смерти. На танцевальной площадке в такт передвигались пары, но каждый пребывал в одиночестве, унесенный этим дыханием церкви, пульсирующим в ритме зеркального шара.
Мэгги, в мини-шортах, шептала ему на ухо, что даже в такую жару она вынуждена надевать колготки из-за комаров, а эти твари умудряются пробраться даже сквозь них… ее раскаленный смех, хриплый голос. Он чуть отстранялся, чтобы полюбоваться на ее веснушки, напоминавшие витаминный порошок, который давали ему в сиротском приюте, – одно из немногих приятных воспоминаний его детства.
А теперь этот порошок рядом, прямо у его губ. Его витамин навсегда…
За шепотом Мэгги он различал слова песни: женщина с призрачным лицом, улетающий потолок, мельник, рассказывающий свою историю, и человек, витающий среди игральных карт… Слова нанизывались, и Морван думал о собственной судьбе: в некотором смысле песня рассказывала о его жизни – жизни человека, которого преследовала бледная женщина, одно из тех созданий, что населяют поэзию Верлена. Что предсказывала ему музыка? Что ему никогда не уйти от проклятия и бледная женщина всегда отыщет его.