Оливия Киттеридж - Страут Элизабет. Страница 16
– Привет, Саймон, – произнесла Энджи.
Сейчас она играла то, что только что сама сочинила, пальцы бежали по клавишам.
– Привет, Энджи, – сказал он.
Саймон больше не был таким мужчиной, на которого хотелось бы взглянуть еще разок. Вполне возможно, что и в те давние годы вы не захотели бы еще раз на него взглянуть, только тогда это не имело такого значения, какое многие этому придавали. Не имело значения, что он тогда носил уродскую кожаную куртку и думал, что это круто. Просто невозможно было перестать чувствовать то, что чувствуешь, и неважно было, как тот человек поступает. Просто нужно было ждать. Со временем это чувство уходило, потому что приходили другие. Или оно не уходило, а сжималось во что-то очень маленькое и повисало прядкой мишуры где-то на задворках души. Сейчас Энджи уже проскальзывала внутрь музыки.
– Ну как ты, Саймон? – спросила она, улыбаясь.
– Прекрасно, спасибо, – он слегка кивнул, – очень хорошо. – Тут, словно неожиданный укол, она почувствовала опасность. Его взгляд не был теплым. Раньше у него был теплый взгляд. – Вижу, у тебя попрежнему рыжие волосы, – заметил он.
– Признаюсь, сейчас мне приходится их подкрашивать.
Он молча смотрел на нее; пальто висело на нем как на вешалке. Одежда всегда висела на нем как на вешалке.
– Ты по-прежнему юрист, Саймон? Я слышала, ты стал юристом.
Он кивнул:
– По правде говоря, у меня это хорошо получается. Приятно, когда у тебя что-то хорошо получается.
– Да. Конечно, приятно. В какой области ты работаешь?
– Занимаюсь недвижимостью. – Он опустил голову. Но тут же поднял ее, выпятил подбородок. – Это забавно. Вроде головоломки.
– Ах вот как! Ну замечательно. – Энджи перенесла левую руку над правой, легко пробежалась по клавишам.
– Завела семью, Энджи?
– Нет. Нет, не завела. А ты?
Она уже заметила обручальное кольцо у него на пальце. Очень толстое. Никогда не думала, что он из тех, кто захочет носить такое толстое кольцо.
– Да. У меня трое детей. Два мальчика и одна девочка. Все уже взрослые.
Он переступил с ноги на ногу, все еще опираясь о рояль.
– Это замечательно, Саймон. Просто замечательно.
Она забыла про «Приидите, все верующие…». Теперь Энджи начала играть этот гимн, ее пальцы погружались в него все глубже: порой, когда она играла, она была словно скульптор, ей думалось, она лепит, разминает прекрасную густую глину.
Саймон взглянул на часы:
– Значит, ты заканчиваешь в девять?
– Да. Конечно. Только, боюсь, я должна буду сразу же смыться отсюда. Сожалею.
Ее больше не бросало в жар, наоборот, она всей кожей чувствовала холод. Голова сильно болела.
– Ладно, Энджи. – Саймон выпрямился. – Тогда я пошел. Приятно было повидать тебя после всех этих лет.
– Да, Саймон. Приятно было повидать тебя.
С противоположной стороны рояля протянулась рука – Бетти поставила там чашку кофе. «От Уолтера», – сказала она, проходя мимо.
Энджи обернулась и снова моргнула-подмигнула Уолтеру, а он ответил ей мутным взглядом.
Саймон двинулся прочь. И тут как раз появились Киттериджи, уходившие из ресторана, Генри махал ей рукой. «Доброй ночи, Айрин» – заиграла Энджи.
Саймон повернул назад. Два дергающихся движения – и он снова рядом с ней, наклоняется так, что его лицо оказывается у ее лица.
– Ты знаешь, что твоя мать приезжала в Бостон повидаться со мной?
У Энджи запылали щеки.
– Она приехала автобусом фирмы «Грейхаунд», – услышала Энджи голос Саймона у самого уха, – потом взяла такси до моего дома. Когда я впустил ее в квартиру, она попросила чего-нибудь выпить и стала снимать с себя платье. Медленно так расстегивала пуговицу наверху, у горла.
У Энджи пересохло во рту.
– И мне так жалко тебя было, Энджи. Все эти годы.
Она улыбалась, глядя прямо перед собой.
– Доброй ночи, Саймон, – выговорила она.
Энджи выпила ирландский кофе до донышка, держа чашку одной рукой. Потом она играла самые разные песни. Она не сознавала, что именно играет, не могла бы сказать, но теперь она существовала внутри музыки, а огоньки на елке сияли ярко и вроде бы издалека. Вот так, внутри музыки, ей стало многое понятно. Стало понятно, что Саймон – человек разочарованный, если он почувствовал необходимость, в его-то возрасте, сообщить ей, что все эти годы ему было ее жалко. Стало понятно, что сейчас, когда он, за рулем машины, едет вдоль побережья обратно к Бостону, к жене, с которой вырастил троих детей, что-то в нем успокоилось оттого, что он увидел ее, Энджи, такой, какой она была сегодня; а еще она поняла, что этот вид утешения свойствен многим людям. Вот и Малькольм чувствует себя лучше, когда называет Уолтера Долтона жалким гомиком; но этот вид питания – всего лишь снятое молоко: это ведь не изменит того факта, что ты хотел быть концертирующим пианистом, а стал юристом и занимаешься недвижимостью или что женился на женщине и остаешься с ней вот уже тридцать лет, а она так и не обнаружила, что ты прекрасен в постели.
Коктейль-холл теперь почти опустел. И стало теплее, потому что дверь с улицы уже не все время открывалась. Она сыграла «Мы преодолеем…». Сыграла дважды, медленно и величественно, и посмотрела в сторону барной стойки, где ей улыбался Уолтер. Он высоко поднял сжатый кулак.
– Хочешь, подвезу тебя домой, Энджи? – спросил ее Джо, когда она опустила крышку рояля и подошла забрать шубку и сумочку.
– Нет, спасибо, дорогой, – ответила она, а Уолтер в это время помогал ей надевать белую шубку из искусственного меха. – Прогулка пойдет мне на пользу.
Зажав в руке плоскую голубую сумочку, Энджи осторожно преодолевала сугроб у тротуара, выбирала себе путь через парковку у здания почты. Зеленые цифры у банка показывали три градуса мороза [18], однако она не чувствовала холода. Но тушь на ресницах замерзла. Мама научила ее не трогать ресницы, когда так холодно, не то они могут отломиться.
Она свернула на Вуд-стрит; свет фонарей казался бледным в этой холодной тьме, и Энджи произнесла «Ха!», потому что столько всего совершенно сбивало ее с толку. Так бывало довольно часто после того, как она существовала внутри музыки, как это случилось сегодня.
Она чуть запнулась в своих черных сапожках на высоком каблуке и оперлась рукой о перила крыльца.
– Потаскуха!
Энджи не заметила, что он стоит у дома, в темной тени от выступа крыльца.
– Ты потаскуха, Энджи. – Он сделал шаг к ней.
– Малькольм, – тихо сказала она, – ну пожалуйста!
– Позвонить мне домой! Кто ты, твою мать, такая, по-твоему?
– Ну… – произнесла Энджи. Она сжала губы и поднесла ко рту указательный палец. – Хорошо. Давай разберемся.
Не в ее стиле было звонить ему домой, но еще меньше в ее стиле было бы напоминать ему, что за двадцать два года она никогда прежде этого не делала.
– Ты – безмозглая долбаная дура, – сказал Малькольм. – Да еще пьянь худая.
Он двинулся прочь. Энджи увидела его грузовик, припаркованный у соседнего жилого массива.
– Протрезвеешь – позвони мне на работу, – бросил он через плечо. Потом, уже более спокойно, добавил: – И не вздумай ту твою дерьмовую чушь мне снова долбить.
Даже сейчас, пьяная, Энджи знала: она не станет звонить ему, когда протрезвеет. Она вошла в дверь многоквартирного дома и села на ступеньки лестницы. Энджела О’Мира.
Лицо как у ангела. Пьянь худая. Ее мать продавала себя мужчинам. Не завела семью, Энджела?
Но, сидя на ступеньках, она говорила себе, что ее жизнь не менее и не более жалка, чем жизнь любой женщины, в том числе и жены Малькольма. И люди к ней добры. Уолтер, Джо, Генри Киттеридж. Нет, определенно свет не без добрых людей. Завтра она явится на работу пораньше и расскажет Джо о своей матери и о синяках у нее на руке. «Ты представляешь, – скажет она Джо, – представляешь? Кто-то вот так ущипнул старую парализованную женщину!»
Энджи сидела теперь на ступеньках, прислонясь головой к стене, оправляя пальцами черную юбку. Она чувствовала, что поняла что-то важное слишком поздно и что, вероятно, так оно всегда и бывает в жизни: начинаешь понимать что-то слишком поздно. Завтра она пойдет играть на фортепиано в храме и перестанет думать о синяках пониже плеча на руке у матери, на ее исхудалой руке, где кожа такая мягкая и обвислая, что, если сжать ее в пальцах, трудно представить себе, что она может чувствовать боль.